Жертва
Он зажег на бюро лампу и стал писать письмо своей Мэри. Мошки падали и снова взлетали с зелено высвеченного пресс-папье. Он подробно перед нею отчитывался, забыв, как нервничал, недомогал и метался. Про то, что было на службе, писать не стал. Подумаешь, дело большое. Слова лились быстро, били ключом; он писал про погоду, про то, что Вильма вылакала пиво, что в парке не протолкнуться. Потом как-то так он перешел на племянника, и тут горло ему что-то стиснуло, и слова не поспевали уже за разогнавшимся пером. Уже совсем другим тоном он писал про Елену. Он боялся взглянуть на нее, он признался, когда она влезла в такси и он клал закутанного малыша — два одеяла на него навертеть, при таком пекле! — к ней на колени. И снова нахлынуло; эти детские глазки, отблески счетчика в них, кожаный жар сиденья, шоферская челюсть корытом, длинный козырек этой черной фуражки, слезы Филипа, Виллани, оттесняющий детей к тротуару. У Левенталя бухало сердце, у него пересохло во рту. Ну а братец… Но как только вывел имя Макса, он встал, склонясь над бумагой. Он же собирался сразу ему послать письмо-телеграмму… Перо пачкало пальцы. Он его бросил, стал нашаривать ботинки в темноте за светлым ламповым кругом. Как раз нашарил, протискивал ноги, забыв про шнурки, и тут зазвенел звонок, долгий, настырный. Левенталь выпрямился, крякнув от удивления и досады. Кого это черт принес? Но ясно кого. Это Олби. Конечно, Олби. Левенталь приоткрыл дверь и услышал — мерное сопенье, стук шагов в гулком пролете лестницы. Пронеслась мысль — смыться, убежать через крышу. Тихонько прокрасться, да, еще не поздно смыться. А если этот за ним попрется, соседняя крыша в метре каком-нибудь, в два счета перешагнуть. А там — на улицу, и привет. Даже сейчас не поздно. Даже сейчас. Но он не двигался с места, чувствуя почему-то, что этим что-то доказывает. «Никуда я не побегу. Пусть сам уматывает. С какой стати?» Кинулся обратно к письму, дверь оставил открытой. Настрочил еще несколько проходных фраз, перечел. Подмахнул «Люблю, целую» и подпись. Он писал на конверте адрес, а Олби был уже в комнате. Левенталь знал, что он здесь, и перебарывал желание обернуться. Наклеил марку, запечатал конверт, прикинул вес и тут только будто заметил гостя, который, не разжимая губ, ему улыбался. Входить без стука, без приглашения — какое нахальство. Дверь, конечно, была открыта, но все равно нахальство — входить без стука. Левенталь уловил, ей-богу, чуть ли не восторг от собственной наглости во взгляде Олби. «Я обязан ему оказывать гостеприимство, так он себя ведет», — мелькнуло в голове.
— Я вас слушаю, — он сказал тусклым голосом, безразлично вежливо.
— А вы неплохо устроились, — заметил Олби, оглядев комнату. Сравнил, наверно, с собственным обиталищем. Можно себе представить, что это такое.
— Садитесь, раз уж пришли, — сказал Левенталь. — Что ж стоять?
От него не отделаешься, не выслушав, так лучше уж сразу, чем откладывать на потом.
— Спасибо большое, — сказал Олби. Почтительно выдвинул голову и, кажется, изучал лицо Левенталя. — Однако пришлось карабкаться. Я не привык. — Придвинул стул к самому бюро, сел, нога на ногу, стиснул колено не очень послушными пальцами. Манжеты обшарпанные, в светлом пушке запястий кое-где заблудились нитки. Грязные руки. И взмокли светлые волосы, разделенные на косой, неровный пробор. — Да, высоконько. — Он улыбался. — Ну, а я… — Он перевел дух. — Я привык, где пониже. — И ткнул в пол пальцем, странно скрючив его, как спуская курок.
— Вы для того пришли, чтоб снова крутить мне ту же пластинку? В таком случае я раз и навсегда вам должен сказать…
— A-а, да ладно вам, — сказал Олби. — Давайте — разумно и откровенно. Я не для того пришел, чтобы жаловаться. Зачем? Я сказал только то, что и так очевидно. И не о чем спорить. Я на дне. Вы же не станете отрицать? Верно? — Он распростер руки, как бы предъявляя себя для осмотра, и, как он ни паясничал, Левенталю ясно было, что он говорит всерьез. — Тогда как вы…
Он обвел рукой квартиру. Левенталь сказал:
— Ах, ради Бога, — и качнул головой, — не морочьте мне голову.
— Это факт, суровый факт, — сказал Олби. — Факты — упрямая вещь. Я их проверил на собственной шкуре. Тут вам не теория. Расстояние между вами и мной больше, чем между вами и самым крупным миллионером в Америке. Если сравнить меня и вас — вы в эмпиреях, как в школе, помнится, нас учили, а я в преисподней. И мне-то случалось бывать на вашем месте, а вот вам на моем — никогда.
— С чего вы взяли? Я всякого нахлебался.
Олби усмехался снисходительно.
— Был на полной мели, без никеля на телефон.
— Ах-ах-ах. Да что вы понимаете, уж молчали бы лучше. Никогда вы не были на моем месте. Никель на телефон… нахлебался. Ах, скажите… — И, чуть ли не до плеча склонив голову, вперед выбросив руку, он растопыренной пятерней отмел эти посягательства на сопоставление. В голове у Левенталя сразу зароились жуткие виды: мужчины, сутулясь на скамьях, ждут дармового кофе под тусклым и злым зимним солнцем; грязные простыни ночлежки: кошмарные клетки; под жалкое подобие дерева крашеный картон выгородок, и даже вольфрам, кажется, не столько кормит светом полумертвую голую лампочку, сколько красным червем сжирает ее нутро. Лучше сидеть в темноте. Видел он такие места, видел. И невозможно забыть этот запах карболки. Да, но если бы его тело лежало на тех простынях, его губы тянули тот кофе, его плечи сутулились под тем зимним солнцем, его глаза смотрели в тот дощатый пол?.. Правильно усмехается Олби; такого он и не нюхал. «Ну, предположим, это я невпопад, — он думал. — Но почему я на него обязан равняться? С какой стати? Чего ему надо?» Он как-то забыл про письмо-телеграмму. Все ждал, когда Олби объяснит цель своего появления. Просто не знал, на что рассчитывать, но очень было возможно, что Олби повторит свое обвинение, хоть и объявляет, что не жаловаться пришел.
— Н-да, — он сказал, предварительно хохотнув, — довольно странное вступление для визита.
— Ну почему же? Что может быть лучше? Высшая вежливость — восхититься жилищем хозяина. А контраст между нами тоже вам должен льстить. Вы должны испытывать даже особенное удовлетворение, поскольку все это ваших собственных рук дело.
— Что — моих рук дело? — напрягся Левенталь.
— Ну, то есть что вы так воспряли, — заторопился Олби. — Вы же упомянули только что, что были на полной мели, и, стало быть, сами всего добились. Это же так приятно сознавать, а? И когда видишь человека, которому отнюдь не так подфартило, к этой приятности еще кое-что добавляется. Такова человеческая природа, ничего не попишешь. Что бы вы на это ни возражали.
— Я и не думал говорить, что сам всего добился, я ничего подобного не говорил. Все это чушь собачья.
— A-а, ну тогда спасибо, что поправили, — сказал Олби. — Значит, у меня создалось ложное впечатление. Я ведь тоже, знаете ли, чем больше думаю, тем больше прихожу к выводу, что все эти разговорчики насчет «сам всего добился» — сплошная дребедень. Успех собственными силами — о, это в прошлом. Теперь — общий поток, широкий поток, и отдельного индивида в нем кидает и вертит, как щепку. Ему только кажется, что он делает что-то. Ан нет. Теперь уже целые группы, организации процветают либо терпят фиаско, но не отдельные индивиды. Вы не согласны?
— Ну, это не совсем так, — сказал Левенталь. — Нет, я не согласен.
— Не согласны, что человеку всучают готовую судьбу? Но это же просто смешно, конечно, всучают. Вот и вся вам недолга, и лучше не рыпаться, не мнить себя хозяином собственной жизни. Весьма болезненная ошибка. Хуже нет — плюс к невезению еще обольщаться. Но сплошь и рядом ведь встречаются люди, которым улыбнулась удача, и они целиком приписывают всю заслугу себе, своим достоинствам и уму, тогда как просто им вовремя подстелили соломку там, где они могли бы споткнуться.
— Давайте условимся, если не возражаете, — сказал Левенталь сухо. — Будем говорить ясно и четко. К чему вы ведете?