История кавалера де Грие и Манон Леско
Сию апостолическую проповедь произнес он у меня в комнате, в присутствии Манон. Он поднялся, намереваясь удалиться. Я хотел его удержать, но меня остановила Манон, воскликнув, что это сумасшедший, которого нужно выпроводить.
Его речь произвела на меня некоторое впечатление. Так отмечаю я разные случаи, когда в сердце мое возвращалось стремление к добру, ибо этим минутам обязан я был впоследствии известною долей той силы, с какою переносил самые горестные испытания моей жизни.
Ласки Манон рассеяли в одно мгновение печаль, причиненную мне тяжелой сценой. Мы продолжали вести жизнь, полную удовольствий и любви: увеличение нашего богатства усугубило взаимную нашу привязанность. Венера и Фортуна никогда не имели рабов более счастливых и нежных. Боже, возможно ли именовать мир юдолью скорби, раз в нем дано вкушать столь дивные наслаждения! Но, увы! слабая их сторона в их быстротечности; какое иное блаженство можно было бы им предпочесть, если бы по природе своей они были вечны? И наши наслаждения постигла общая участь, то есть длились они недолго и имели последствием горькие сокрушения.
Мой выигрыш был уже столь значителен, что я раздумывал, куда бы поместить часть своих денег. Прислуга наша не была в неведении относительно моих успехов, особенно мой камердинер и горничная Манон, в присутствии которых мы часто беседовали, не стесняясь. Девица была красива. Лакей мой в нее влюбился. Они имели дело с господами молодыми и беспечными, которых, воображали они, весьма легко обмануть. Они составили план и выполнили его, к несчастью, столь успешно, что поставили нас в такое положение, из которого нам так никогда и не удалось выбраться.
Однажды, после ужина у г-на Леско, мы вернулись домой около полуночи. Я крикнул своего лакея, Манон — горничную; ни тот, ни другая не явились на зов. Нам доложили, что их не видели в доме с восьми часов и что они вышли, вынесши наперед несколько сундуков, якобы по моему распоряжению. Я сразу же заподозрил некоторую долю истины, но то, что обнаружил я, войдя в комнату, превзошло все мои опасения. Замок моего шкафа был взломан, и все деньги похищены вместе со всею одеждой. Покуда я собирался с мыслями, Манон прибежала вне себя с сообщением о таковом же грабеже в ее комнате.
Удар был столь жесток, что лишь чрезвычайным усилием воли мне удалось удержаться от криков и слез. Из боязни, как бы мое отчаяние не передалось Манон, я принял внешне спокойный вид. Я шутливо сказал ей, что отыграюсь на каком-нибудь простофиле в Трансильванском дворце. Между тем она показалась мне столь расстроенной нашим несчастием, что скорбь ее гораздо сильнее удручила меня, нежели моя притворная веселость могла ее утешить. «Мы погибли», — произнесла она со слезами на глазах. Тщетно старался я успокоить ее нежными ласками. Мои собственные слезы выдавали мое отчаяние и тоску. Действительно, мы были настолько разорены, что у нас не оставалось и рубашки.
Я решил тотчас же послать за г-ном Леско. Тот посоветовал мне немедленно отправиться к начальнику полиции и к главному судье Парижа. Я пошел, но к моему величайшему несчастию, ибо, помимо того, что эта попытка, равно как и все старания, предпринятые по просьбе моей обоими блюстителями правосудия, не привела ни к чему, я дал время Леско переговорить с сестрой и внушить ей за мое отсутствие ужасное решение. Он рассказал ей о г-не де Г... М..., старом сластолюбце, который платит за свои удовольствия, не жалея денег; брат представил ей столько выгод поступить к нему на содержание, что, совершенно удрученная нашим несчастием, она уступила его убеждениям. Недостойная сделка была заключена до моего возвращения, а исполнение отложено на завтра, дабы Леско успел предупредить г-на де Г... М...
Леско поджидал моего возвращения; но Манон уже улеглась в своей комнате, наказав лакею передать мне, что нуждается в отдыхе и просит не беспокоить ее эту ночь. Леско, прощаясь со мною, предложил мне несколько пистолей, которые я принял.
Было почти четыре часа, когда я лег в постель; я долго еще раздумывал, какими средствами восстановить наше благосостояние, и задремал так поздно, что проснулся лишь около одиннадцати или двенадцати часов дня. Я поскорее встал, чтобы пойти спросить о здоровье Манон; мне доложили, что она вышла час тому назад вместе с братом, который приехал за ней в наемной карете. Хотя эта прогулка с Леско показалась мне загадочной, я принудил себя отложить на время свои подозрения Протекло несколько часов, которые я провел за чтением. Наконец, не в силах совладать с беспокойством, я стал большими шагами прохаживаться взад и вперед по комнатам. На столе в спальне Манон мне бросилось в глаза запечатанное письмо. Оно было адресовано ко мне, рука — ее. Я вскрыл его с замиранием сердца. Оно гласило:
«Клянусь тебе, дорогой мой кавалер, что ты кумир моего сердца и лишь тебя на всем свете могу я любить так, как люблю, но не очевидно ли тебе самому, бедный мой друг, что в нашем теперешнем положении верность — глупая добродетель? Думаешь ли ты, что можно быть нежным, когда не хватает хлеба? Голод толкнул бы меня на какую-нибудь роковую ошибку; однажды я испустила бы последний вздох, думая, что то вздох любви. Я тебя обожаю по-прежнему, положись на меня, но предоставь мне на некоторое время устроение нашего благополучия. Горе тому, кто попадется в мои сети! Я задалась целью сделать моего кавалера богатым и счастливым. Брат сообщит тебе новости о твоей Манон и о том, как она огорчена, что вынуждена тебя покинуть».
Затрудняюсь описать свое состояние после прочтения этого письма, ибо и поныне не ведаю, какого рода чувствами был я тогда одержим. То были ни с чем не сравнимые муки, подобных которым никому не приходилось испытывать; их не удастся объяснить другим, потому что другие не имеют о них никакого представления, да и самому трудно в них разобраться, ибо, будучи единственным в своем роде, они не связываются ни с какими воспоминаниями и не могут быть сближены ни с одним знакомым чувством. Но, какой бы природы ни было мое состояние, достоверно одно, что в него входили чувства горя, досады, ревности и стыда. О, если бы еще в большей степени сюда не примешивалась любовь!
«Она меня любит, хочу этому верить; да ведь надо быть чудовищем, чтобы меня ненавидеть! — воскликнул я. — Существуют ли в мире такие права на чужое сердце, какими я не обладал бы по отношению к ней? Что я мог еще сделать после всего того, чем я пожертвовал для нее? И вот она меня покидает и, неблагодарная, считает себя защищенной от моих упреков, ибо, как говорит, любит меня по-прежнему! Она страшится голода: о, бог любви! что за грубость чувств и как это противоречит моей собственной нежности! Я не страшился голода, когда готов был подвергнуться ему ради нее, отказавшись от своего состояния и от радостей отчего дома; я, который урезал себя до последних пределов, лишь бы удовлетворять ее малейшие прихоти и капризы! Она меня обожает, говорит она. Ежели бы ты обожала меня, неблагодарная, я знаю, к кому бы ты обратилась за советом; ты бы, по крайней мере, не покинула меня, не попрощавшись. Мне лучше всех известно, сколь жестокие страдания испытываешь, расставаясь с предметом своего обожания. Только потеряв разум, можно пойти на это добровольно». Мои жалобы были прерваны посещением, которого я не ожидал: явился Леско. «Палач! — вскричал я, хватаясь за шпагу, — где Манон? Что сделал ты с нею?» Мое движение испугало его; он отвечал, что, если я оказываю ему такой прием, когда он является отдать мне отчет в самой значительной услуге, какую он мог мне оказать, он тотчас же удалится и никогда нога его не переступит моего порога. Я бросился к дверям и запер их накрепко. «Не воображай, — сказал я, поворачиваясь к нему, — что тебе удастся снова оставить меня в дураках и обморочить своими баснями; защищай свою жизнь или верни мне Манон». — «Не спешите, любезнейший, — возразил он. — Ведь ради этого только я и пришел сюда. Собираюсь вам возвестить счастие, о котором вы и не помышляете, и когда-нибудь вы, быть может, признаете себя мне обязанным». Я потребовал немедленных разъяснений.