Убыр: Дилогия
– Пап, – сказал я, потирая ушибленный бок.
Широкая болотная спина качнулась за дверь зала и тут же уступила место руке-ноге-капюшону, которые мелко пошагали обратно.
– Пап, хватит, а! – попросил я громко, не отрывая глаз от отца.
Я краем глаза заметил, что из кухни вроде высунулась на миг мамина голова, опять лохматая, торжествующе усмехнулась и тут же спряталась, только волосы мотнулись. Я рывком посмотрел – нет никого, и тихо на кухне. Крикнул:
– Мама!
Папа подбредал ко мне, все так же отворачивая лицо. У него сейчас шея лопнет.
– Мама! – крикнул я уж совсем отчаянно.
Папа резко развернулся и снова пошагал к залу. Развернулся, кажется, в сантиметре от меня, аж костром пахнуло, – а ведь я уже отступил на полкоридора.
От папы никогда не пахло костром.
Он никогда так себя не вел.
Это вообще папа?
– Папа, это ты? – отчаянно крикнул я.
Растопыренный плащ вышел на новый круг.
Я решил больше не отходить ни на сантиметр – и обязательно заглянуть под капюшон, чтобы все понять, даже присел немножко, и давил, давил в себе вопль, тупой и дикий, чтобы горло разодрать, но прекратить эту непонятную и страшную ерунду. Пахнуло костром, плащ побрел к залу, а я почувствовал, что упираюсь спиной в ручку Дилькиной двери.
Блин, я же на месте стоял, вон у того стыка обоев, а уже сдвинулся на полтора метра.
Надо вернуться.
Ноги не шли. Не шли, и все.
Он к Дильке прет. Зачем-то.
Имеет право, она его дочь.
Не пущу.
Я привалился спиной к двери, совершенно позабыв, что она открывается внутрь, качнулся, но не провалился, и сказал:
– Стой.
Не то себе, не то плащу.
Сам устоял, плащ приближался.
– Стой, говорю!
Драться не смогу, понял я, это все равно отец – или не отец, ну что ж это, как можно о таком думать вообще, пахнуло костром, где мама, почему всё на меня-то? – и крикнул почему-то по-татарски:
– Tuqta! [12]
Смешно. И главное, непонятно, подействовало или нет. Похоже, нет – я, оказывается, на полметра вдвинулся в комнату. Зато горло посадил, как и мечтал.
Никто не проснулся, даже Дилька, – я мельком оглянулся. Она живая хоть? Сопит и хмурится. Плащ выбрался из зала.
Я упал ладонями на косяки, вцепился в них и силой – честно – вернул себя в дверной проем.
Не пущу.
Что происходит, а?
А?
Кажется, я заорал это. Осипшим-то горлом.
Кажется, зажмурился.
И кажется, сделал что-то еще.
И застыл с закрытыми глазами, ожидая, пока пахнёт костерком. И наверное, случится что-то еще.
Сердце оглушительными толчками распирало горло и виски. Руки и ноги тряслись. Костром не пахло.
Я медленно открыл глаза.
В коридоре было пусто.
В прихожей было пусто.
В зале, кажется, тоже.
Я быстро оглянулся.
Дилька дрыхла, а я стоял в дверном проходе звездочкой – растопырившись руками и ногами.
Правая рука ныла – как после акцентированного удара мимо груши.
Я сказал:
– Пап.
Потом сказал:
– Мам.
Было тихо, как ранним утром. Нормальным ранним утром.
Я еще раз огляделся, подумал и осторожно вышел в коридор, в прихожую, в зал и на кухню. Не было там никого.
Сон, что ли? Сплю и на руке лежу, поэтому и ноет.
Я медленно вернулся в прихожую и уставился на торчащий из двери нож, размышляя, есть ли смысл щипать себя, чтобы понять, сон ли это.
Сморгнул, вытянул руку и потрогал нож.
Тот самый, что папа привез из деревни.
Тот самый, что я ночью нашел зажатым в дверной петле.
Это не сон был, значит. Значит, я в самом деле проснулся непонятно от чего, весь в одеяле, как бутерброд, распутался, решил перейти спать в свою комнату, вышел туда, надел халат и вернулся в холодную прихожую, включил свет и увидел, что внутренняя, деревянная дверь в квартиру распахнута, а наружняя, металлическая, приоткрыта, подумал, может, мама среди ночи мусор выносит, выглянул на лестничную площадку, послушал, окликнул, пожал плечами, испугался и попытался быстро захлопнуть дверь – а не получилось, потому что над верхней петлей торчал мой нож рукояткой вверх, кто-то его в щель воткнул, чтобы дверь не закрывалась, – я его вытащил, не думая положил в карман, прямо лезвием, торопливо запер обе двери и пошел в Дилькину комнату – лег, уперся пятками в дверь, да еще непонятно зачем над головой поставил стул с халатом.
И с тем самым ножом в кармане.
Тем самым, который я, видимо, выхватил и метнул в плащ. Со всей дури. Оттого рука и болит.
Я же его зарезал, подумал я с ужасом.
А почему тогда нож в двери торчит?
Выдернули из плаща и воткнули в дверь?
Или нож сам отскочил и воткнулся рикошетом?
Как он мог отскочить от обычного плаща?
А как мог обычный плащ меня, как шайбу по льду, откатывать на метр?
И где он теперь?
Как вообще вся эта дурь возможна?
Я сплю. Я сошел с ума. Я умер.
Я раскачал нож, выдернул его из двери, ушел в Дилькину комнату, лег на пол, уперевшись пятками в дверь, поворочался, поставил над головой стул, попытался прочитать этикетку с нижней стороны сиденья – совсем рассвело, оказывается, – сжал в кармане рукоятку ножа и уснул.
6Теперь меня разбудила Дилька. Вернее, не разбудила, а будто протиснулась в мой сон и заставила оттуда выскочить. Хорошо хоть, не с размаху: поубивались бы.
Я открыл глаза и сначала не понял, что это, поморгал и сообразил: Дилька села на пол рядом со мной, всунула голову под стул, стоящий над моей подушкой, и внимательно меня рассматривала, дыша свежестью. Мне бы так с утра дышать.
Я поморгал, осторожно взял ее за уши, чтобы не моталась, выполз из-под стула, отпустил, сел и сказал:
– Ты чего?
Дилька тоже выбралась из-под стула. Глаза у нее без очков были небольшими и очень беспокойными. Не потому, что без очков. Она тихо спросила:
– Наиль, а папа с мамой где?
Я сразу, ударом, вспомнил вечер, ночь и утро, аж качнуло, и быстро огляделся.
Было совсем светло – так что школу мы, кажется, проспали. Ну и ладно, подумал я и тут же спохватился: ничего себе «ладно», у меня еще трояк по географии не исправлен, а оценки за четверть завтра выставляют. Да и Дильку жалко, она копец как своей школьной репутацией дорожит. От прогула изрыдается как минимум. Хотя она-то в чем виновата? Ей в школу одной ходить не полагается. Значит, я виноват.
Я вскочил, с трудом нашел телефон и посмотрел на часы. Нет, оказывается, еще не опоздали – десять минут восьмого. Чего ж светло так?
А облаков с утра нет, вот и светло. Всю неделю побудки получались серыми, так что я только на полпути к школе просыпался. Дильке легче, она ложится аж в девять, как в садике привыкла, по телевизионной команде «Спокойной ночи, малыши». Но и сестра по утрам вызевывала так, что щеки хрустели.
Сегодня было иначе. Небо стало чистым и голубым, как в иллюминаторе вышедшего над облаками самолета. По всей комнате были разбросаны блики и слепяще-белые пятна – хм, поверх разбросанных вещей. И капель больше по карнизам не играла – доигрались сосульки, в небо улетели. И воздух с улицы, когда я открыл окно, не вонзился в комнату обычной стылой струей с выхлопным привкусом, а очень свежо, незнобко и быстро заменил собой то, что мы тут за ночь надышали.
Все это было радостно и красиво. Я глубоко вдохнул раз и другой. Но радоваться и пыхтеть до вечера возможности не было. В туалет надо было сходить. В школу надо было. И что с родителями, тоже надо было понять. Хочешь не хочешь.
Я велел Дильке ждать, осторожно открыл дверь, послушал и вышел в коридор. Дилька спорить не стала, даже не спросила, чего ждать и почему. Молча села на кровати, сложила ладошки на коленях и стала ждать. Вчера это осчастливило бы – сроду она с первого раза никого не слушалась, меня особенно. А сегодня что-то тускло от такого послушания стало – несмотря на солнышко и радость жизни за окном. Дилька сама из комнаты выйти не рискнула, хотя дрыхла всю ночь и моих нелепых приключений – ну, пусть снов, тем более, – не наблюдала. Чуяла, значит, что-то. Я даже хотел спросить, что именно, но было не до того. Я и в туалет решил не идти, пока обстановку не выясню. Авось дотерплю.