Правила крови
Кроме всего этого, здесь же находятся пятьдесят два блокнота в кожаных переплетах разного цвета, формы и размера – Генри начал вести дневник, когда ему исполнилось двадцать один, а бросил за год до смерти, – написанные им книги, альбомы с фотографиями и несколько разрозненных снимков. На столе также сложены письма о нем и письма, в которых упоминается его имя.
Он был одержим кровью. Интересно, почему? Генри писал о крови не только книги, но и секретные записки – странные очерки, которые при жизни, по всей видимости, он никому не показывал. Они были в блокноте с обложкой из черного муара. Одна из заметок – вот она, верхняя в красной коробке, но, как и все остальные, без даты – начинается так:
Я часто спрашивал себя, почему она должна быть красной, и задавал этот вопрос другим. Среди данных мне ответов был такой: «Потому что такой ее создал Господь». Если бы я никогда ее не видел, но знал о ее существовании, о присутствии в человеческом теле и функции, которую она выполняет, то предполагал бы, что она коричневая – светлая, желто-коричневая. Но она красная, чистого алого цвета, как растущие в полях маки, эти цветы я помню с детства. Одна из моих дочерей – любопытная, как все дети, – спросила, какой у меня любимый цвет. Я без колебания ответил ей: красный. Не помню, чтобы я растерялся, стал размышлять над этим вопросом, хотя никогда раньше об этом не задумывался. Мои губы естественным образом сами выговорили слово «красный», и, произнося его, я понимал, что говорю чистую правду. Мой любимый цвет – красный. Никто не знает, почему кровь красная, хотя нам известен ее состав, а также пигмент, придающий ей этот цвет. На мой взгляд, пролитая кровь прекрасна, и я абсолютно не понимаю тех, кто при виде ее морщится или даже падает в обморок.
Так или иначе, никакого криминала тут нет, правда?
Лейб-медик, которому пожаловали титул баронета, вряд ли является подходящим объектом для литературной биографии, если в его личности больше нет ничего интересного. Генри сделал одно важное открытие в своей области и тем самым внес вклад в развитие медицины, но, похоже, никого не вылечил; я сомневаюсь, что он даже облегчил чьи-то страдания или ставил перед собой такую цель. Может быть, именно это и интересно? Наверное, мое внимание привлекает не только его одержимость кровью, но также загадки и аномалии, с которыми биограф сталкивается в каждом десятилетии жизни Генри Нантера.
Я делаю себе сэндвич с сыром и съедаю его вместе с помидором. Если я хочу взглянуть на дом в районе Гамильтон-террас и по дороге заскочить в Лондонскую библиотеку, времени остается немного. Заседание Парламента начинается в 2.30 пополудни, и, жуя сэндвич, я напоминаю себе, что должен задать третий по счету вопрос, требующий устного ответа.
Дом, в котором живем мы с Джуд, никак не подходит под определение родового поместья – он принадлежал моему отцу и деду, но не Генри. Сам он обитал в громадном, украшенном лепниной здании по другую сторону Эбби-роуд, через два или три дома от гораздо более красивого особняка Джозефа Базалгетта, создателя дренажной системы и набережных Лондона, и недалеко от студии Лоуренса Альма-Тадема [3]. Погода довольно теплая, хотя на дворе еще зима. Я подхожу к Гамильтон-террас со стороны Серкус-роуд и останавливаюсь на противоположной стороне улицы, чтобы взглянуть на Эйнсуорт-Хаус, как назвал его Генри. В свое время разделенный на квартиры, дом затем вернулся к одному владельцу и теперь принадлежит мультимиллионеру Барри Дредноту, застройщику. Купив дом за три миллиона, новый хозяин вымостил палисадник, соорудил там две квадратные клумбы и установил два громадных вазона с колючими красными пальмами.
Внутри я никогда не был. В прошлом году я отправил Дредноту послание с просьбой посетить комнату, которая, как мне казалось, была кабинетом Генри, но ответа не получил, даже несмотря на то, что письмо было написано на почтовой бумаге Палаты лордов. Интересно, позволят ли нам пользоваться фирменными бланками после того, как нас упразднят? Полагаю, нет. Эта мысль никогда раньше не приходила мне в голову, и я немного расстраиваюсь. Если нам не оставят клубные привилегии и компьютеры, то уж о почтовой бумаге и речи быть не может.
Два подъемных окна на третьем этаже слева – это бывший кабинет Генри. По крайней мере, я так думаю. В доме есть – и было задолго до появления Дреднота – нечто неприятное, вызывающее тревогу, хотя я и не знаю, что это. Конечно, он уродлив, худший образец викторианского стиля, но причина моего беспокойства заключена в другом. Мне кажется, я чувствую, что в те времена, когда здесь жил Генри со своей семьей, эти стены скрывали страдания и горе, хотя никаких оснований так думать у меня нет, одни подозрения. Насколько мне известно, Генри был счастлив в браке и по викторианским меркам считался хорошим отцом. Наверное, я пришел к Эйнсуорт-Хаус в поисках вдохновения, как это часто со мной бывает. А возможно, ищу ответы на вопросы, на которые я как биограф Генри должен ответить, но пока не могу. В любом случае я не стал бы жить в этом доме, даже за все деньги его нынешнего владельца.
Из окна кабинета Генри на меня смотрит женщина. Мрачное, несчастное лицо одной из домашних рабынь, которые присматривают за детьми хозяев и отсылают деньги домой на содержание своих собственных. Нет, я все это придумываю. Почему она должна отличаться от Лорейн? Нельзя же набрасываться на миллионера с обвинениями только потому, что он не ответил на мое письмо.
Я сажусь на Юбилейную линию метро на станции Сент-Джонс-Вуд и выхожу на остановке Грин-парк, недалеко от Сент-Джеймс-сквер, где находится Лондонская библиотека. Остаток пути иду пешком, через парк, потом по мосту. Я проходил этой дорогой тысячи раз, но всегда на секунду останавливаюсь в верхней точке моста, чтобы бросить взгляд на Уайтхолл, Хорсгардз и Форин оффис: передо мной вода, деревья, величественные здания и пеликаны на своем острове. В это время года большой наплыв туристов еще не начался. Я просто иду к Вестминстерскому дворцу, а не пробиваюсь сквозь толпу людей с фотоаппаратами, как это иногда бывает. Рядом с входом в Палату лордов установлена статуя Ричарда Львиное Сердце; он сидит на коне, подняв руку с мечом. Я каждый раз смотрю на него и пытаюсь представить, что чувствовал человек, отправляясь в Крестовый поход во времена, когда воины Христа из бывших крестьян считали не только допустимым, но и достойным похвалы убивать неверных женщин и детей и поджаривать их на ужин. Привратник приветствует меня: «Доброе утро, милорд». На часах двадцать пять третьего, но всем пэрам, которые соберутся тут через пять минут, известно, что утро в Палате лордов заканчивается только после чтения молитвы.
Я вешаю плащ на крючок с табличкой «Лорд Нантер», через два крючка от вешалки лорда Норфолка, поднимаюсь по лестнице на административный этаж, захожу в канцелярию и беру отпечатанную повестку дня, в которой есть и мой вопрос, помеченный звездочкой, что означает требование устного ответа: «Какова, по мнению правительства Ее Величества, вероятность того, что продолжение Юбилейной линии метро будет завершено в срок и к январю 2000 года обеспечит доступ публике к Куполу тысячелетия?»
Я не люблю епископов и поэтому не вхожу в Палату до окончания молитв. Их всегда произносит один из епископов – их тут двадцать четыре плюс два архиепископа, и смена каждого продолжается неделю, – однако сегодня лишь немногие придерживаются стиля, который ассоциировался с Высокой церковью [4] времен юности моего отца. Я вхожу в Палату лордов вместе с потоком людей из вестибюля и занимаю свое место в третьем ряду от начала поперечных скамей для независимых депутатов, на стороне духовенства. Строго говоря, эти скамьи не поперечные – поперечные располагаются в центре, параллельно столу секретарей и трону, – а являются продолжением скамей правительства, позади их мест на передней скамье, предназначенной для членов тайного совета. Здесь часто сидят лорд Каллаган и лорд Хили, но сегодня их нет. Мой дед тоже занимал место на поперечных скамьях в тех редких случаях, когда присутствовал на заседаниях – он называл себя независимым и представителем богемы. Мой отец и Генри были твердыми приверженцами правого крыла, убежденными консерваторами.