Аморальные рассказы
— По какой причине?
— Ну как я могу тебе это объяснить? Скажем, я своей рукой хочу удостовериться и даю почувствовать больному, что, кроме болезни, там все еще есть жизнь, она есть и готова…
— Готова к чему?
— Можешь не верить, но в моем поглаживании всегда есть вопрос. И как только я получаю ответ, то есть чувствую желаемый отклик, дальше не продолжаю. И никогда не довожу больного до семяизвержения. И в чем тут порок? — будто самой себе, проговорила она.
Я задумался: все ее объяснения были темны и невнятны, однако сомневаться в их искренности не приходилось.
И наконец я сказал:
— Значит, картина такая и никакой другой: с одной стороны монашенка с крестом на груди; с другой — врач с термометром, а посредине — завернутый в простыню больной, члена которого тайком касаются, трогают его и гладят. Не такая ли картина получается?
— Да, картина, как ты выражаешься, такая.
— И этого… касания тебе достаточно?
— Несомненно, да, учитывая, что я никогда ничего другого не делала.
После разговора об «этом» и других подобных вещах, мы расстались, как говорится, хорошими друзьями и с невысказанной готовностью встретиться еще. И на самом деле, мы встречались еще не раз и всегда в том же кафе. Больше она не объясняла, почему это делает, а предпочитала рассказывать разные истории, где всегда происходило что-то более или менее одинаковое. Видно было, что ей нравится об этом рассказывать, и не столько, может быть, из своего рода бравады, сколько чтобы лучше разобраться в себе самой.
Вот, например, одна из историй:
— Вчера я подавала судно одному тяжелому больному. Среднего возраста мужчина, некрасивый, плешивый, усатый, с гадкой и блудливой рожей, скорее всего, лавочник, женатый. Жена, настоящая ханжа, торчала у него в ногах и молилась, торопливо перебирая четки. Я приподняла одеяло и простыню, подсунула судно под его тощую задницу, подождала, когда он освободится, вынула судно и пошла опорожнить в туалет, потом вернулась, чтобы поправить постель. Был вечер, жена, как обычно, в ногах, молится. Поправив постель, покрывая его одеялом, я улучила момент и с размаху, как бы невзначай, нажала рукой на то самое место, чтобы он хорошенько почувствовал свои гениталии, и шепнула ему на ухо: «Вот видишь, скоро поправишься». А эта дубина неотесанная, ехидно прищурясь и на что-то намекая, в ответ: «Если для тебя — то, конечно, поправлюсь». Затем, глянув на молящуюся жену, крикнул, чтобы она заткнулась, а то своими молитвами наведет на него порчу.
— Ну так что, он потом выздоровел?
— Нет, он умер сегодня ночью.
— Но как же ты могла такое делать с безнадежным, да еще и гадко блудливым типом.
— Представь себе, что там, куда я положила руку, у него ничего нездорового не было. Может, когда-то в молодости…
В другой раз она пришла сильно взволнованная и сразу заявила:
— Сегодня ночью я ужасно испугалась.
— Почему?
— Да есть один больной… жутко симпатичный молодой человек тридцати лет; от таких сила жизни исходит простая и грубая, как от какого-нибудь конюха, или скотника. Лицо широкое и мужиковатое, взгляд открытый и веселый, нос орлиный, рот чувственный. Спортсмен, чемпион — не знаю, в каком виде спорта. Только после операции и страшно мучается, но не жалуется и держится молодцом. Тишайший больной — ни слова, ни звука. Напротив него на стенке вечно включенный телевизор, и он его смотрит, все время переключая каналы. Нынче в три часа ночи зовет меня, и я нахожу его в темноте палаты, как всегда, по включенному телевизору. Подхожу к нему, а он что-то бормочет сдавленным голосом, знаешь, как бывает при сильной боли, когда не могут ничего толком объяснить: «Прошу вас, пожалуйста, не могли бы вы взять меня за руку, а я буду представлять, что со мной мать или сестра, — вдруг это мне поможет, и я меньше буду мучиться».
Молча беру его руку, он сжимает ее изо всех сил; судя по этому судорожному пожатию, он и вправду изрядно мучается. Так, рука в руке, мы молча и неподвижно смотрим телевизор — показывали какой-то фильм про бандитов. Прошло несколько минут; чувствую, как он сжимает мои пальцы все сильнее и сильнее, будто отмечает каждый раз обострение боли. Вдруг я подумала — с чего не знаю, — что могу как-то облегчить его муки, и прошептала ему: «Может, чтобы не болело, хочешь чего-нибудь поласковее?» И будто самому себе, он повторил: «Поласковее?» Я подтвердила: «Да, поласковее».
Он помолчал; я высвободила из его руки свою, сунула ее между одеялом и простыней и положила на его член. Он сразу откликнулся и тем местом, и всем телом; моя ладонь ощутила вздутие, похожее на букет свежих цветов, завернутых в целлофан. На мой шепот: «Так легче?» — он ответил: «Да». Глядя на мерцающий свет экрана в темной палате, я медленно и потихоньку начала водить ладонью по кругу, не грубо, а нежно и деликатно. И тогда, знаешь, что мне почудилось? Будто под простыней собрался клубок только что отловленных осьминогов, живых, все еще мокрых и скользких от морской воды, и они закопошились.
Я непроизвольно воскликнул:
— Как странно!
— Было ощущение живой силы и чистоты. Что может быть чище и жизнеспособнее существа, только что поднявшегося с морского дна? Не знаю, понимаешь ли ты меня. Это чувство было таким сильным, что я только и сумела прошептать ему: «Хорошо, да?» Он промолчал, не мешая мне действовать. В таком роде продолжалось какое-то время еще…
— Извини, разве не прекраснее и искреннее было бы откровенно сбросить простыню и…
— Нет, я совершенно не хотела снимать простыню. Видишь ли, снять простыню было бы предательством всего того, что означает для меня больница, — заупрямилась она.
— Понял. И что было дальше: он кончил?
— Ничего подобного. Мы продолжали еще несколько минут, а потом он начал повторять: «Умираю, умираю, умираю», я струхнула и, поспешно сняв руку, помчалась за помощью. Пришли старшая медсестра, ночной врач, монахини и другие врачи; сняли с него одеяло и простыню: левая нога у него посинела и распухла, стала толще правой в два раза — начался флебит. Пришедшие испугались еще и потому, что он жаловался на холодные и бесчувственные ноги; знаешь, что это значит? Естественно, я вся так и обмерла, а потом сказала себе, что это моя вина: скорее всего, не без моего участия кровь, которая теперь больше не циркулировала, вся прилила к тому месту, где была моя рука.
— А дальше что было?
— Ну, флебит взяли под контроль. Сегодня утром я вошла в палату, он посмотрел на меня, улыбнулся и этим освободил меня от угрызений совести.
В следующий раз она мне рассказала историю, немного смешную и страшную одновременно.
— Со мной в больнице произошел жутко неприятный случай, — так она начала.
— Какой?
— Больной хотел, чтобы я стала его женой, и грозился устроить скандал, если я не соглашусь.
— Кто такой?
— Ужасный, некрасивый мужик, хозяин ресторана, откуда-то с юга. Он поступил с разбитым коленом; потом ему отняли ногу. Два дня он был в жару и пошел весь пятнами. Потом его лицо покраснело, отекло, будто вот-вот лопнет, — казалось, это уже агония. Перестилая ему постель, я решила наплевать на то, что у него одна нога, и протянула руку туда, где простыня просто вздулась горой. Это было сильнее меня, не смогла я противиться соблазну, а такого вздутия мне не приходилось видеть никогда. Теперь представь, что я почувствовала: два больших и твердых, как у быка на случке, яйца и нечто, толщиной с хорошую трубу, дергающееся, как возбужденная змея. Он дремал, но тут сразу проснулся и, обращаясь ко мне, пробормотал: «Валяй, они тебя ждут», или какую-то другую гадость в том же духе, так, что меня чуть не вырвало. Однако ж, как я тебе уже сказала, это было сильнее меня, я снова пала — всякий раз касалась его поверх простыни, чтобы еще раз ощутить, что все было, как всегда, на месте, хотела вновь почувствовать великолепие яиц и необычную громаду его члена. Странно, но он совсем замолчал, похоже, размышлял над тем, что бы еще сказать. И действительно, однажды он мне заявил, что хочет на мне жениться; сказал, что богат и будет меня содержать, как королеву, что у меня будет всего вдоволь. Представь меня замужем! И за таким мужланом!