Медная шкатулка (сборник)
Ночной холодный воздух взрывался голубыми залпами электрических шутих – их поминутно пуляли вверх азиатского вида торговцы. На каждом шагу под фонарями ахали петарды, извергая радужный пепел конфетти, и во все концы бескрайней пьяццы мела цветная пурга.
Голубей же на площади – на этой самой большой голубятне мира – в дни карнавала совсем было не видать. Вероятно, это ежегодное мучение они воспринимали как величайшее бедствие, нечто вроде гибели Помпеи.
Кошки тоже прятались от толпы, а вот собачек мы встречали много: некоторые приехали сюда туристами, их прогуливали в дубленках, в цветных тужурках и свитерках. Двух престарелых псов мы видели за стеклом витрин – они дремали на своих ковриках, не реагируя на приставания надоедливых уродов снаружи. Один лишь голову поднял, приоткрыл ленивый глаз: «Ну, живу я тут!..»
Небольшая черная такса привычно и приветливо глядела из гондолы – видимо, хозяин-гондольер всюду возил ее с собой. А на морду еще одной, особенно послушной, юмористы-хозяева нацепили маску кота. И ей-богу, она не выглядела страннее, чем большинство туристов.
По карнизам, над арками, под окнами, в вывесках всех кафе, тратторий, остерий – словом, всех едален, которые в Венеции называют общим словом «бакари», – сияли россыпи лампочек-крошек; ими, как блескучей пудрой, присыпаны были голые ветки очень редких деревьев.
Перед окнами кафе и ресторанов движение публики замедляется: хозяева каждого такого заведения для привлечения клиентов нанимают статистов, те усердно позируют. А как не остановиться, как не поглазеть на изобретательно продуманные и виртуозно сшитые костюмы!
В арках Прокураций перед входом в какой-то ресторан стояли два кавалера – один в серебристом, с длинными кудрями парике, другой в таком же, но белокуром. Камзолы сидели на них как влитые. Руки в белых перчатках покоились на набалдашниках тростей. Ребята «работали»: почтительно беседуя, медленно подходили к окнам ресторана, протягивали руки, будто указывая друг другу на диво дивное, долго вглядывались в ярко освещенную залу, медленно поворачивались, восхищенно потряхивая буклями парика: приглашали публику припасть и восхититься…
– Да это же «Флориан»! – воскликнула я. – Пойдем, глянем поближе.
Мы протолкались к окнам заведения. Там, внутри, высоченный красавец в костюме кавалера XVIII века, с мушкой на беленой щеке галантно беседовал с дамами. И уж так хорош, бестия: пудреный парик с косицей, атласные штаны до колен, шитый золотом атласный камзол, туфли с бантами… Он и на окна успевал взгляды бросать, и всем успевал улыбнуться.
– Помещеньице, между прочим, тесноватое, – заметил Боря. – Чем знаменито?
Я рассмеялась, вспомнив давний приезд в Венецию с Евой на ее восемнадцатилетие: яркий весенний день, звуки прелестной джазовой композиции из открытых дверей какого-то ресторана в аркадах Прокураций. Молодой кудлатый пианист в белоснежной рубашке, с закатанными по локоть рукавами играл на старом фортепиано и пел, и замечательно пел хрипловатым голосом «Georgia on My Mind». Ему подыгрывал скрипач, и скрипач тоже был неплох.
– Чем знаменито? Да просто: первое кафе в Европе, Боря. Легенда Венеции, Боря, восемнадцатый век. Не говоря уж о том, что бывали тут все – от лорда Байрона и Казановы до Бродского. И цены почтенные – такие, что кровь в жилах стынет.
…Это были времена, когда – при всей моей склонности к безответственным тратам – мы все же старались держаться в режиме экономии и каждое утро, перед тем как выйти из пансиона, мастерили с Евой бутерброды на целый день, справедливо полагая, что рестораны нам не по карману. А тут застряли, заслушались – уж очень обаятельно играл и пел кудрявый пианист; голос не сильный, но приятного тембра…
– Мам, – робко сказала Ева, – но это же никакой не ресторан, а кафе, может, даже просто кондитерская. Давай зайдем? Полчаса тут торчим бесплатно, пялимся… как нищие.
Я сдалась. И мы, две прекрасные синьоры, под романтические синкопы лучшей джазовой музыки века торжественно уселись за вынесенный столик и заказали по чашке кофе.
Мягкое солнце покидало площадь, отдавая последнее усталое золото округлым куполам собора Святого Марка. Он стоял в блеске и сини своих мозаик, и золотокрылые ангелы на треугольном фронтоне с обеих сторон без устали восходили и восходили к евангелисту Марку над золотокрылым львом.
Молодой пианист играл негромко и легко, и последний солнечный луч, шаривший в аркадах, на целых пять минут застрял в смоляных его кудрях. Так и пел он, с этим золотым нимбом над головой. А пожилой скрипач – пузач и коротышка – еле заметно подтанцовывал в такт синкопам и, словно этого было мало, еще и дирижировал мохнатыми бровями…
Мы с царственными улыбками сидели на изящных стульях с гнутыми спинками-вензелями. И пока музыка продолжала кружить над нами в вечернем воздухе, мы помнили, кто мы: две прекрасные синьоры, черт возьми. Я смотрела на Еву и говорила себе, что моя девочка, моя красавица… она заслуживает лучшего, чем чашка кофе в паршивой забегаловке; что когда-нибудь, когда я напишу что-то стоящее и заработаю кучу денег, я поведу ее в такое особенное, потрясающее место, где одна только чашка кофе будет стоить…
Наконец музыка смолкла, солнце опустилось за купола собора, погасив разом все мозаики. Искристая смальта, яшма и порфир утонули в глубокой тени. Черные купола и готические башенки собора остались приклеенными на темно-зеленом небе.
Нам принесли счет.
Минуты две мы сидели в полном молчании, не глядя друг на друга. Это был несусветный, бесстыжий, уму непостижимый счет; в нем значилось буквально следующее: «кофе – 2 шт., живая музыка – 2 шт.». И сумма, равная едва ли не половине самолетного билета.
Ева улыбнулась дрожащей улыбкой и предложила:
– Давай скажем, что я глухая!
…И вот это легендарное кафе, сияющее изнутри огнями, сейчас было забито публикой – счастливцами, успевшими войти и занять столики. И верзила-кавалер прогуливался среди изысканно костюмированных мужчин и женщин, склонялся к изящной ручке в длинной перчатке, шептал на ухо пожилой даме что-то такое, отчего та, закинув голову с тяжелой прической, увитой лентами и бисерными нитями, заходилась неслышным голубиным смехом, так что трепетал ее двойной подбородок…
Как и было задумано, отсюда все выглядело театральным действием. И хотя в зале ровным счетом ничего не происходило, просторное окно-сцена, старинный интерьер в кулисах бархатных портьер, разодетые господа внутри, пьющие чай из тонких чашек антикварного фарфора, привлекли внушительную толпу, облепившую окно снаружи так, что мы оказались зажатыми со всех сторон.
– Давай выбираться, – сказал Борис, – что это мы тут как сельди в бочке.
В эту минуту, бросив последний взгляд на убранство зала, я увидела, как в дверях возник наш знакомец-мавр, он же турок, азербайджанец, главарь банды грабителей музеев и владелец галереи в Лондоне. Ростом он почти был равен нанятому гиганту. Откинутый капюшон плаща лежал у него на плечах, являя контраст загримированного лица и более светлых черепа и шеи. Как будто не успевший отмыться трубочист ввалился туда, куда его не приглашали. Оглядывая зал с недовольным видом, наш мавр пустился в объяснения с пожилым метрдотелем. Тот – старичок в камзоле и парике – сокрушенно разводил руками.
И тут у меня над ухом грянула резкая трель мобильного телефона.
– Т-ты че звонишь! – приглушенно произнес по-русски запинающийся женский голос. – Я т-те сказала: н-не звони! Т-т-ты ж все угробишь!
Я оглянулась, не веря своим ушам. «Дездемона» в серебристой маске, с загнанным выражением в отчаянных зеленых глазах невидяще смотрела перед собой и торопливыми губами неразборчиво – в шуме толпы – что-то говорила в трубку. Кажется, она даже задыхалась от волнения. Я смотрела на нее, не отводя глаз: она была полностью погружена в разговор со своим невидимым собеседником и дважды отерла пот со лба (в этой-то холодрыге!) дрожащей рукой.