Попаданец на гражданской. Гепталогия (СИ)
Колчак прислонился лбом к холодному стеклу — пульсирующая боль стала потихоньку отступать. Через пару часов к эшелонам прицепят паровозы, и можно будет немного отоспаться… Но это будет позже, а пока нужно найти ответы на вопросы. Ответы, которые боишься дать даже самому себе, потому что их знаешь…
— Александр Васильевич, — адмирал повернулся к вошедшему в купе через открытую дверь председателю правительства Пепеляеву, еще молодому, не достигшему и сорока лет, крепкому сибирскому мужику. Да и сам Верховный Правитель еще далеко не достиг того рубежа, с которого начинается старость — ему было 47 лет.
— Только что поступила телеграмма из Иркутска от военного министра генерала Ханжина — «Иркутский гарнизон не в состоянии выделить достаточного отряда в Черемхово для восстановления порядка. Необходима немедленная присылка войск из Забайкалья. Временное подчинение Иркутского округа атаману Семенову необходимо», — рука премьер-министра дрожала. — Простите, Александр Васильевич, но нужно немедленно обратиться к атаману Семенову за помощью, иначе будет поздно.
Колчак нахмурился, взял из коробки папиросу. Сломал спичку, прежде чем закурил. Он всей душой ненавидел хитрого атамана, японского ставленника, но ничего сделать с ним не мог. А в декабре прошлого года, когда дело дошло до разрыва, в Иркутске подготовили военную экспедицию для изгнания Семенова. За атамана стеной встали японцы, пригрозив применить силу. Пришлось отступить и скрепя сердце формально примириться. И вот придется идти к нему на поклон… Этого адмирал не хотел, достоинство и честь не желали вступать в сделку. Но что делать?!
— Александр Васильевич, только у Семенова есть боеспособные войска, и он может отправить их на Иркутск. Вы вчера произвели атамана в генерал-лейтенанты, так будьте последовательны, сделайте следующий шаг…
— Хорошо, Виктор Николаевич, я отдам необходимые приказы, — после тягостного минутного размышления ответил Колчак и громко позвал своего адъютанта. — Лейтенант Трубчанинов!
Дверь в купе немедленно отворилась, и на пороге вырос молодой морской офицер, внимательно посмотрел на адмирала.
— Дмитрий Сергеевич, немедленно подготовьте приказ. Назначить генерал-лейтенанта Семенова Григория Михайловича с сего дня командующим войсками Иркутского военного округа. Пусть добавят необходимое или нужные изменения. И вызовите ко мне генерала Занкевича.
Через две минуты дверь снова отворилась, и в кабинет вошел коренастый, с белым Георгиевским крестом на кителе, невысокий генерал, одних лет с адмиралом. Пристально посмотрел Колчаку в лицо.
— Михаил Ипполитович, какие силы может двинуть атаман Семенов на Иркутск, и когда они смогут выступить? И еще одно — сможет ли командующий гарнизоном Иркутска выслать нам навстречу отряд?
— Один-два батальона и 3–4 бронепоезда могут выйти из Верхнеудинска после короткой подготовки, — генерал ответил без раздумий, видно, заранее думал над таким вариантом. — В Иркутске будут 29–30 декабря, не раньше. А вот пройдут ли дальше, тут все зависит от генерала Жанена и чехов. У генерала Сычева в Иркутске войска ненадежны. Рассчитывать можно только на военные училища и егерский батальон, но последний подавляет восстание в Александровском централе. И потому у него нет войск для отправки…
Слюдянка
Здоровенная бутыль с мутной жидкостью, извлеченная Ермаковым (или уже Арчеговым?) из-под полки, доверия не вызывала. Выдернув пробку, в качестве которой был использован свернутый трубочкой лист бумаги, он испытал незабываемые ощущения — в ноздри ударил ядреный аромат самогона, да такой, что с души поворотило.
Ради интереса развернул лист-пробку:
— Хорош ротмистр! — от удивления Ермаков даже поцокал языком. — Боевым приказом бутыль затыкать! Благо, что в туалет с ним не сходил!
Он прекрасно понимал, что вся эта война, длившаяся, если считать с Первой мировой, пять с лишним лет, превратилась в чемодан без ручки: и нести тяжело, и бросить жалко. Устали, вымотались уже все от нескончаемых смертей, голода, разрухи, а, главное, чувства безысходности.
— Но зачем же так? — искреннее недоумение начинало перерастать в глухую злобу. — Тебя же никто на аркане не тянет! Брось все! Подай рапорт, как это уже сделали сотни, если не тысячи. Беги в Маньчжурию! Если и плюнут в спину, то тебе уже все равно. А так… Сидеть и заливать грусть-тоску… Смалодушничать… Ладно, самому обгадить честь мундира, но и бездарно потерять единственный шанс на спасение… Не понимаю!
Он в бессилии опустил руки. Взгляд снова упал на бутыль с самогоном, и Ермаков в порыве злобы швырнул ее на пол. Она покатилась, пролившийся остаток литра в полтора наполнил купе отвратительным запахом сивухи.
Ермаков вдруг понял, что он с прошлого дня ничего не ел. К самогону полагалась закусь в виде миски соленых огурцов во льду, числом в три с половиной штуки, куска задубевшего сала с привычную пачку масла, и маленького кусочка хлеба, что лежал на огурцах. Ну а в дополнение шла тара — обычная жестяная кружка. Костя посмотрел на остатки пиршества, и желудок заурчал, будто голодный тигр.
Устоять под острым лезвием бебута салу и огурцу не удалось, хоть и имели они заледенелую каменность. И Костя приступил к трапезе, благо был старый солдатский прием — маленькие кусочки еды греют во рту и, как только они растают, медленно жуют. Сочетание сала, хлеба и огурца было восхитительным, и вскоре Ермаков приглушил чувство голода.
— Неплохо Константин Иванович на рабочем-то месте откушивает, — он поддел ногой пустую бутыль, отчего та укатилась назад под лавку. — Только закусь слабовата! Исходя из чего можно сделать вывод, что господин ротмистр презрел культуру пития и вульгарно нажирается. Понятно, что и повода особенно допытываться не стоит: вон он, повод, бутылку затыкал! А я все думал, почему он медлил и не выдвигался на Иркутск?
Ответа на этот вопрос искать не нужно было. Ему и так все было понятно. Водкой на Руси обычно заливали либо радость, либо беду. А тут беда было во сто крат помножена еще и на острое чувство собственной беспомощности и полного крушения надежд.
Белое движение по всем фронтам потерпело крах. В Сибири же произошла самая настоящая катастрофа. Противостоять надвигающимся большевикам у солдат адмирала Колчака уже не было сил, а главное, желания.
Они остро нуждались в передышке, и потому, не задерживаясь, многотысячная масса устремилась к Иркутску, надеясь на берегах Ангары и Байкала отсидеться под защитой войск атамана Семенова, за которым грозной стальной щетиной маячили японские штыки. Напрасны были их надежды…
— Чего же Арчегов пьет-то? Ведь есть еще шанс, и немалый! — Ермаков возбужденно ходил по небольшому свободному пятачку между шкафом и окном. — Я же столько раз просчитывал, прикидывал варианты! Неужели он просто испугался? Нет! Не может быть!
Он вдруг остро ощутил прилив какой-то неведомой смеси разочарования, боли, отчаяния, страха, всего того, что, подобно лавине, захлестнуло его душу. Словно невысказанные чувства Арчегова, заливаемые водкой и задвинутые им в самые потаенные уголки разума, вырвались наружу.
Ермаков вдруг вспомнил самого себя в госпитале, когда врач кричал ему в лицо, вырывая его из цепких лап смерти, кричал «Борись!», «Живи!», но ему было уже все равно. Душа, опустошенная войной, отказывалась и жить, и бороться. Разом умерли все чувства и эмоции. Только лучиком надежды теплилась мысль о жене и сыне, о возвращении домой, возвращении с войны.
Именно это и спасло его тогда, воскресило и дало силы для борьбы не столько с ранами, сколько с самим собой.
— А ты, батенька, жидковат оказался, — он разглядывал лицо Арчегова в зеркале, пытаясь если не заглянуть в душу, то хотя бы понять, — раз не захотел бороться до конца! Или просто не смог?
Константин понимал его боль, понимал до самой последней капельки, ведь он сам прошел через это. Для обычного человека крушением мира было бы предательство близкого человека: измена жены, к которой он, как Одиссей, шел через все свои скитания, а, вернувшись в родной дом, ведомый лучиком маяка, которым все эти годы была его любовь, в одночасье потерял все.