Роддом. Сериал. Кадры 14–26
– Если вы о кесарской с поперечным, то она стабильна. Вы можете совершенно спокойно ехать домой, Семён Ильич.
– Ты прекрасно поняла, о чём я! Что это вчера было?!
– Уже позавчера, Сёма. Два часа ночи. Нормальные люди давно спят в своих кроватках, а не выясняют отношения, путая рабочее с личным, а тёплое с мягким. Так что позавчера-вчера было? У тебя внучка на автобусной остановке родилась? – Татьяна Георгиевна хихикнула и полезла в один из шкафов. Достала бутылку отменного коньяку, две рюмки и налила абсолютно равные порции. Одну рюмку передала Панину. – За тебя, мой дорогой.
Они выпили.
– Ты переспала с ним?! – чуть не взвизгнул Панин, так зверски жахнув об стол рюмкой, что у той отвалилась ножка.
– Сёма! Ты взрослый мужик. Руководитель крупного лечебно-профилактического учреждения. Семейный человек. Многодетный отец. Дед уже. А ведёшь себя, как пацан, тёлку которого видели «на раёне» с другим.
– А ты ведёшь себя как блядь! Как старая блядь! – злорадно прошипел Семён Ильич.
– Ты ещё забыл добавить прилагательное «одинокая», – безмятежно прокомментировала Татьяна Георгиевна. – Старая одинокая блядь. Вот так бы было правдивее. Мы, старые одинокие эти самые, Сёма, можем вести себя как угодно. И с кем угодно. Потому что мы никому ничего не должны.
– Я сколько раз тебе замуж предлагал!
– Ой, ну завёл шарманку… Не так уж и много раз, если ты решил заделаться счётной комиссией. Не так уж и много. И не так уж искренне предлагал.
– Чем ты вчера занималась?!
– Ну ладно. Правда, правда и ничего, кроме правды. Ещё позавчера я термоядерно кокетничала с интерном на нашей ежегодной вечеринке двадцать третьего февраля, которую мы проводим в изоляторе вверенного мне отделения обсервации. Затем мы с интерном покинули здание…
– Выставила меня на посмешище!
– Опять твои ненужные эмоции. Как я могла выставить тебя на посмешище? Если бы Варвара Панина кокетничала с интерном – это было бы действительно посмешище. В смысле – ты был бы выставлен на посмешище. Но Варвара Панина жена и мама. Больше у неё профессий нет… Пардон, теперь ещё и бабушка. Многостаночница. В отличие от меня, имеющей одну-единственную специальность: акушер-гинеколог. Разумеется, я понимаю, что вы, Семён Ильич, в качестве начмеда конечно же сильно беспокоитесь за моральный климат в коллективе. Но тогда вам самому в первую очередь необходимо прекратить никому не нужные и даже тягостные многолетние отношения с заведующей обсервационным отделением Мальцевой.
– Так я что, больше тебе не нужен?!
– Я так понимаю, в текущий момент времени вопрос о ненужности кого бы то ни было лично мне – становится просто-таки злободневным.
– И не ёрничай, пожалуйста!
– Сёма, для полноты картины тебе не хватает только руки заламывать. Кстати, что мы стоим, как два мудака? Ты не возражаешь, если я присяду на диванчик?
Татьяна Георгиевна шлёпнулась на диван и закинула ногу на ногу.
– А если ты будешь так беспредельно галантен, что позволишь мне закурить у тебя в кабинете, то я расскажу тебе, что было после того, как мы с интерном покинули здание. Именно на этом месте правдивого повествования ты меня перебил. Создаётся впечатление, что на самом деле ты не хочешь узнать продолжение.
– Кури! Пепельница сама знаешь где. Для тебя только и держу, между прочим!
– Как душевная щедрость! Какие милые разборки в два часа ночи в кабинете начмеда! Мечта любой женщины, что и говорить!
– Или ты прекратишь язвить, или я…
– Что ты?! Сёма, ну что – ты? – устало выговорила Татьяна Георгиевна и прикурила сигарету.
– Так что было дальше? Я хочу знать! – Панин опёрся на свой стол. Возможно, если бы он сел рядом… Но он не сел рядом. Он продолжал изображать обиженного любовника. Всё это напоминало плохо поставленную комедию.
– Дальше мы с ним пошли в кабачок. Потом ещё в один кабачок. А после – завалились к нему домой. Целоваться начали ещё в такси. Дальше помню смутно, но общее впечатление хорошее. Состояние моё было, что называется, удовлетворительным. То есть – полностью. От и до. Прям тебя вспомнила в лучшие твои времена, вроде нашей студенческой поездки в Карпаты.
Панин становился всё мрачнее.
– Ну а потом меня разбудил Маргошин звонок. В три часа ночи. Она спешила меня обрадовать – ты стал дедом. И ей было абсолютно наплевать, сколько времени, где я и с кем. Как, впрочем, всем вам, моим добрым друзьям, наплевать на собственно меня. Затем мы с интерном выпили немного кофе с коньяком, немного покурили и снова отправились в койку. Моё состояние было уже куда более осмысленным, чем во время первого сета. И могу тебе сказать, что в постели он просто замечателен.
Семён Ильич подошёл к Татьяне Георгиевне и…
– Ты хочешь залепить мне пощёчину, но никак не можешь занести руку? Не стоит, Сёма. Не стоит… Распишитесь в истории и в журнале операционных протоколов, Семён Ильич. После чего я, с вашего позволения, всё-таки поеду домой.
– Ты же выпила!
– Ой, я тебя прошу. Жалкая рюмочка коньяку. Сейчас зажую кофейными зёрнами и поеду. В три часа ночи в такую погоду ни одно ГИБДД паршивого щенка на улицу не выгонит.
– Тань, ты всё выдумала, да?
– Что всё?
– Ну всё вот это. Про кабаки и постель. Ты же специально, да?
– Я тебе ещё подробностей не рассказала. Ну, постельные опустим, раз ты не помнишь себя в Карпатах… Действительно, столько лет прошло, кто припомнит такие детали? Сейчас-то наш с тобой секс долгим и вкусным уже не назовёшь… Я про кухонно-кофейные подробности. С Марго по телефону я свистела голая. А интерн вынес мне свою рубашку. И кофе он мне варил, и коньяк наливал, и сигарету прикуривал совсем голый. Вот так вот.
– Ну точно всё выдумала. Чтобы меня позлить. Давай бумажки!
Татьяна Георгиевна молча кивнула на стол, где лежала история и журнал операционных протоколов. Молча встала, молча дождалась сигнатур Панина. И молча направилась к двери.
– Выдумала, да?! – крикнул Панин вдогонку.
Она, не оборачиваясь, пожала плечами. И молча вышла.
Кадр шестнадцатый
Молча
Молча приехать домой. Молча сварить кофе. И поговорить с портретом покойного. Тоже, разумеется, молча.
Ему с ней никогда не надо было слов. Ей с ним поначалу было надо. Много-много-много слов.
Она с ним познакомилась как раз когда влюблённый в неё до одури Сёма Панин приревновал к каким-то поцелуям на балконе. Не приревнуй он тогда – давно были бы женаты и было бы у Панина с Мальцевой трое детей и не Варя, а она сидела бы, нелепо подоткнув под себя ноги и сложив руки на коленках в третьем люксе второго этажа, безусловно счастливой бабушкой. И Таней, в честь неё, называли бы сейчас их первую с Паниным внучку. Но она ни о чём не жалеет. Ни о том, что принимала знаки внимания от всех подряд и с живостью на них откликалась. Ни о том, тем более, что Панин тогда приревновал. Как мужик ведёт себя в ревности – тоже показатель. Характеристика личности. Тест. Совершенные особи мужского пола бабу свою с таких балконов вытаскивают. И более не позволяют попадать ей в такие ситуации. Контролируют. Как контролировал её муж. Контролировал, но, всё понимая, отпускал. Зная, что ей это просто необходимо – «целоваться на балконах». Или сгонять в Карпаты. Или… Муж любил её всё понимающей и всё принимающей любовью. И она его любила. Не так. Куда более эгоистично, куда более по-детски, но искренне и сильно, как люди любят только себя. Панина она никогда не любила как себя. Смешно… Ушёл, потому что она целовалась на балконе. К стенке бы сейчас поставили – не вспомнила бы с кем тогда целовалась. И не только тогда… Ни лиц, ни губ, ничего. Пусто в этом месте. Кроме, разве что, двоих-троих. Которые не из тех двоих, что были в твоей жизни главными. Да и они – не главные. Лишь собственное эго. Потому что без Панина – это просто без Панина. А без мужа – это без части себя. Ампутация. Сильная фантомная боль. Своя. В себе. Потому и так тошно. Тебе самой. Да-да, Танечка Мальцева, признайся – ты всегда была из таких что «а вот и я!» Нравилось нравиться. А Панину не нравилось, что ты всем нравишься… А мужу – нравилось. Он говорил, что и Панину нравилось. Просто Панин – самолюбивый самец. «А ты что, не самолюбивый?» – смеялась она тогда. «Я нечеловечески самолюбив. Настолько, что это выше самолюбия!» – смеялся он в ответ. Он, муж, всё про неё знал. Всё и всегда. Ему не надо было говорить. Но первые пару лет она забалтывала его вусмерть. «Скажи, я самая красивая?» – «Ты – самая красивая!» – «Ты меня любишь?» – «Люблю!» – «Сильно-сильно любишь?» – «Сильно-сильно!» – «Сильнее жизни?» – «Сильнее. Жизнь – ничто по сравнению с тобой!» Он был такой сильный, такой уверенный, такой надёжный… А потом его не стало. В момент. Как будто из груди вырвали лёгкие, вырвали сердце. Но ты почему-то не умерла. Ты ходишь, что-то делаешь – и даже неплохо справляешься. Но никто почему-то не видит, что на самом деле ты не можешь дышать и сердце твоё не стучит. На медосмотрах у тебя проверяют частоту дыхания и сердечных сокращений – и они, почему-то, есть. Хотя нет ни лёгких, ни сердца. Просто органы дыхательной и сердечно-сосудистой систем имитируют наличие у тебя лёгких и сердца. И давление у тебя есть. И периферические сосуды пульсируют. Ты чистишь по утрам зубы, принимая душ. Ты даже следишь за тем, что ты ешь… То есть сперва ты не ешь ничего. Ты опознаёшь труп в морге, что-то там тебе говорят менты и коллеги. Ты даже смотришь на искорёженную груду металла. В чём-то расписываешься. Идёшь на похороны. Сперва их организовываешь и тут же на них идёшь. Едешь рядом с гробом в катафалке. Стоишь у могилы… Сразу после того, как не можешь стоять в кладбищенской церкви. На похоронах и поминках очень много людей. Оказывается, у него была какая-то своя жизнь… До тебя. Но она была – и её не выкинешь. Ты мог её не допускать до меня. Пока был жив. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. И какие-то совершенно чужие люди кидаются на крышку гроба. Какая-то посторонняя женщина плачет, держа за руку какую-то постороннюю девочку. И ещё одна посторонняя женщина рыдает и чуть не бросается в свежевырытую могилу, держа за руку какого-то постороннего мальчика. О да! Ты не был на них женат. Ты был женат только на мне. Но детей ты записал на себя. Ты не пускал их в мою жизнь, но ты записал их на себя. Да-да, если бы ты мог хоть что-нибудь изменить… Но поздно. Да и никто не в силах ничего изменить. Ты был единственным моим человеком. При жизни. Я была единственным твоим человеком. При жизни. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. Но стало так много неединственных твоих людей, что если бы твоя смерть не вырвала у меня лёгкие и сердце, их бы вырвали эти неединственные, но тоже твои люди. Это страшно, когда у твоего единственного человека вдруг оказываются какие-то ещё люди. И ты, пожав плечами, отдаёшь этим неединственным людям то единственное, что от тебя досталось… Для них единственное. Не квартирный вопрос испортил москвичей. Не только москвичей. Всех людей на этом свете испортили вопросы гражданского права. Ты жена и единственная – вот чёрт, противное всё-таки слово! – наследница. Но они ходят с какими-то незнакомыми мальчиками и девочками, в которых ты с отвращением узнаёшь черты своего единственного человека, и требуют. Приходят в дом с ними за ручку. Приходят на работу. С ними за ручку. И подают в суды. Где же вы раньше были, неединственные люди? Да нате вам просто так. И даже не давитесь. Единственное, что ещё оставалось – место, – становится не таким уж и важным, после того как в этом месте пили чай эти неединственные люди и ели конфеты эти твои… Дети. Блин, да. Твои дети. Единственное, чего у нас с тобою не было – детей. Это было совсем не нужно, настолько было вместе… Но не в месте. А бабы-то, бабоньки… Голосят как заполошные: «У нас от него дети! Де-е-е-ети!» Как будто милостыню просят. Противно. Где же раньше были его де-е-е-ти? Ах да. Настолько берёг, что эта часть спектра тебе была не видна. Бабки, видимо, кидал. В кино ходил. В школы устраивал. Что там ещё делают с детьми? Слава богу, что настолько берёг. Но безумно больно, что была у него не единственная на двоих жизнь. Было бы безумно больно, если бы не вырвали лёгкие и сердце… У вас от него де-е-ети? Берите, неединственные люди. Только не поубивайте друг друга при разделе места, где уже не мы, уже не вместе. Что ещё? Ещё есть груда искорёженного металла. Тоже забирайте. На могилу? Не вопрос. Ходите. Я туда ходить не буду. Мне достаточно портретов. И тишины. В тишине нет места де-е-етям. Да что они значат, ваши дети?! Ничего ровным счётом. Даже сейчас скажи она Панину: «Ко мне!» и где будут его де-е-ети, его Варя и его внучка? Там и будут. В отдельной от неё жизни. Но не в отдельной от него. Нет, спасибо. Не надо. Это кому поумнее вариант. Не ей, дуре и эгоистичной собственнице Таньке Мальцевой. Человек – не пирог. Не делится на части. Всё остальное – популярная психология.