Дом духов
Матери и сестре он ящиками отправлял фрукты, солонину, свежие яйца, живых кур, маринады, рис и зерно в мешках, сыры и деньги, необходимые им, кучу денег. Лас Трес Мариас и шахта были так плодородны, как только что созданные Богом земли — Богом, которого услышал тот, кто хотел услышать. Донье Эстер и Феруле Эстебан давал то, о чем они никогда и мечтать не смели, но у него за все эти годы не было времени навестить их, даже если проездом он и бывал в городе. Он был так занят делами в деревне, на новых, купленных им землях, так занят всеми предприятиями, которые давали доход, что не мог терять свое драгоценное время у постели больной матери. К тому же существовала почта, что связывала их, и поезд, который доставлял им его дары. Он не испытывал желания их видеть. Все можно было сказать в письмах. Все, кроме того, что он не хотел, чтобы они знали, например, об уйме незаконнорожденных, появлявшихся на свет Божий точно по мановению волшебной палочки. Не успевал он завалить какую-нибудь девушку на пастбище, как она тут же брюхатела, это было просто дьявольское наваждение, это казалось невероятным, он был уверен, что половина малышей не его. Поэтому он решил, что кроме сына Панчи, которого, как и его, звали Эстебан, — ведь Панчу именно он лишил невинности — остальные могли быть его детьми, а могли и не быть таковыми. Спокойнее думать, что они не от него. Когда к нему приходила какая-нибудь женщина с дитем на руках и просила дать ребенку имя или какую-либо помощь, он совал ей пару купюр и говорил, что если она еще раз заявится, он ее высечет, чтобы у нее навсегда пропала охота вилять хвостом перед первым встречным самцом, а потом обвинять его. Вот так и получилось, что он никогда не знал точного числа своих детей, но, правду говоря, это его и не интересовало. Он считал, что, когда ему захочется заиметь детей, он найдет себе достойную супругу. Церковь благословит его брак, и только тех детей следует считать своими, кто носит твое имя, а остальные как бы и не существуют. И пусть к нему не суются с ахинеей, будто все рождаются с одинаковыми правами и наследуют все на равных, ведь в этом случае все полетело бы к черту, а народы вернулись бы к каменному веку.
Он вспоминал о Нивее, матери Розы. Так как ее муж отказался от политической деятельности после случая с отравленной водкой, она начала свою политическую кампанию. Она и другие дамы приковали себя цепью к решетке конгресса и Верховного суда, устроив позорный спектакль, который поставил в смешное положение их мужей. Он знал, что Нивея ходила по ночам клеить на стены домов суфражистские лозунги. Она была способна пройти по центру города при свете дня, в воскресенье, с метлой в руке и в берете на голове, требуя для женщин равные права с мужчинами, возможность голосовать и поступать в университет, а также защиты закона для незаконнорожденных детей.
— Эта сеньора не в своем уме! — говорил Труэба. — Все равно что переть против природы. Да ведь женщины не умеют сложить два плюс два, а уж тем более пользоваться хирургическим ножом. Их предназначение — это материнство, домашний очаг. Если так пойдет дальше, в один прекрасный день они захотят стать депутатами, судьями или даже Президентом Республики! А пока только смущают людей и сеют беспорядок, который может привести к катастрофе. Они публикуют неподобающие памфлеты, говорят по радио, приковывают себя в людных местах цепями, и полицейские вынуждены вместе с кузнецом распиливать их кандалы и забирать их в участок, что, конечно же, справедливо. Жаль, что всегда находится влиятельный су пруг, малодушный судья или какой-нибудь бунтарь, член парламента, которые отпускают их на свободу… Твердой руки не хватает, вот что!
Война в Европе недавно окончилась, и плач живых по мертвым еще не утих. Из Европы шли разрушительные идеи, их приносили волны ветра, радио, телеграф, привозили пароходы с эмигрантами. Ошеломленная, беспорядочная толпа спасалась от голода, от бомб и от мертвецов, гниющих на полях сражений, по которым уже шли крестьяне с плугом. Это был год президентских выборов — год беспокойства в связи с мировой катастрофой. Страна просыпалась. Волна недовольства, охватившего народ, накатывалась на прочные устои олигархического общества. В сельских районах чего только не было: и засуха, и гусеницы, и ящур. На севере царила безработица, а в столице ощущались последствия далекой войны. Это был год обнищания, и единственное, чего не хватало для полноты картины, — так это землетрясения.
Тем не менее высший класс — хозяин власти и богатства — не отдавал себе отчета в опасности, которая угрожала хрупкому равновесию в стране. Богатые веселились, танцуя чарльстон и новые танцы в ритмах джаза — фокстрот и негритянское кумби, [15] которые были очаровательно неприличными. Возобновились морские путешествия в Европу, прерванные из-за четырехлетней войны, стали модны круизы в Северную Америку. Гольф был новинкой, собиравшей сливки общества для того, чтобы гонять мячик клюшкой, как это делали двести лет назад в этих же самых местах индейцы. Дамы украшали себя бусами из фальшивого жемчуга, доходившими до колен, и шляпами в виде тазика, натянутыми до бровей, стриглись под мальчика и красились как публичные женщины, отказывались от корсета и курили, положив ногу на ногу. Мужчины были ослеплены североамериканскими автомобилями — они прибывали в страну утром, а к вечеру их уже продавали, хотя стоили они целое состояние, и ничего, кроме шума и дыма, от них ждать было нельзя. Голова шла кругом, когда они мчались на бешеной скорости по дорогам, предназначенным для лошадей и мулов, а совсем не для стремительных машин. За игровыми столами проигрывались наследства и состояния, легко сколоченные за последние годы, лилось шампанское, и в качестве новинки для наиболее утонченных и порочных появился кокаин. Всеобщему безумию, казалось, не было предела.
Но для провинции автомобили оставались реальностью столь же далекой, как короткие платья, и те, кто избавился от гусениц и ящура, считали год вполне удачным. Эстебан Труэба и другие здешние землевладельцы создали свой сельский клуб для выработки политических действий накануне выборов. Крестьяне жили все так же, как в колониальные времена, и слыхом не слыхивали ни о профсоюзах, ни о законных выходных, ни о минимальной заработной плате. Но уже стали просачиваться в наследственные владения под видом церковников активисты новых левых партий. В одной руке они держали Библию, а в другой — марксистские памфлеты, и проповедовали одновременно трезвую жизнь и смерть за революцию. Собрания владельцев имений заканчивались кутежами или петушиными боями, а в сумерках они заявлялись в бордель «Фаролито Рохо», где двенадцатилетние проститутки и Кармело, единственный педераст в поселке, плясали под звуки допотопного граммофона под неусыпным взглядом небезызвестной мадам Софии, которая уже не могла дрыгать ногами, но еще вполне энергично управляла всем железной рукой. Мадам не позволяла полиции нарушать покой заведения, а господам веселиться с девушками бесплатно. Лучше всех танцевала и умела дать отпор домогательствам пьяниц Трансито Сото. Она была неутомима, никогда ни на что не жаловалась, она словно обладала способностью тибетцев отделять тело от души, жалкую оболочку отдавая в руки клиента, а душу посылая в заоблачные высоты. Она нравилась Эстебану Труэбе, потому что никогда не жеманилась, не противилась никаким прихотям клиента и пела голосом хриплой птички. Однажды Трансито сказала ему, что проституткой она работает временно, надеясь подняться гораздо выше, и это пришлось ему по душе.
— Я не собираюсь оставаться в «Фаролито Рохо» всю жизнь. Уеду в столицу, мне хочется стать богатой и знаменитой, — мечтала она.
Эстебан ходил в публичный дом, потому что это был единственный вид развлечений в поселке, но в общем-то проститутки его не привлекали. Он не любил платить за то, что мог получить бесплатно. Но Трансито Сото ценил. Девушка его заинтересовала.
Однажды, после встречи с ней, он почувствовал себя великодушным, чего с ним почти никогда не случалось, и спросил, не будет ли она против, если получит от него подарок.