Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945)
Хорошо дрались черниговцы и в пешем строю. Но помнится мне случай, позорный для нашего полка. При общем отступлении из Галиции конница часто спешивалась, прикрывала отход наших войск. Однажды спешенный полк отбил четыре атаки, но, когда враг пошел в пятый раз густыми цепями, за которыми шли роты в колоннах, полк не выдержал и отступил. В окопах остались только два пулемета с расчетами, которые возглавлялись старшими унтер-офицерами Тарелиным и Козловым, имевшими уже по три Георгиевских креста. Двумя пулеметами «максим» они отбили атаку немцев. Наш полк со стыдом вернулся на удержанную ими позицию.
Оба героя получили но Георгиевскому кресту первой степени и были произведены в первый офицерский чин — прапорщика. Естественно, весь полк гордился ими. Но, к общему удивлению, их неожиданно перевели в уланский полк: господа офицеры нашего полка заявили, что они не желают подавать руку бывшим нижним чинам…
Не все офицеры в нашем полку были настроены так. Но многие ставили свои кастовые и сословные привилегии выше всего, и такие офицеры, разумеется, не могли обеспечить своим авторитетом моральную устойчивость солдат, подвергающихся превратностям войны.
Наступая в 1914 году, мы одерживали победу за победой, и тогда даже большие потери не оказывали удручающего действия на настроение солдат; даже отход с Дукельского перевала в пешем строю ни в какой степени не ослабил — я об этом уже говорил — боевого духа войск, хотя горечь отступления все же они испытывали. Но, когда началось общее отступление, когда без боя оставляли кровью завоеванные позиции и территории, тогда чувство подавленности резко проявилось, и часто можно было слышать злые замечания солдат в адрес командиров, особенно вышестоящих. Прибывающее из глубины страны пополнение еще увеличивало такое настроение своими рассказами о близком голоде, о бездарности правителей. Все говорило о бедности нашей страны, о полной ее неподготовленности к войне. При отступлении у нас в подсумках оставалось по пяти патронов, а в зарядных ящиках только по два снаряда на орудие, да вдобавок еще дано было распоряжение: «Без особого приказа не расходовать!»
Если неуверенность и уныние возбуждались нераспорядительностью властей и командиров, то небрежное отношение офицеров к насущным требованиям солдат еще усиливало недовольство. Бывало, приближаешься к населенному пункту для ночевки — ничего не приготовлено; стоишь, стоишь, дожидаешься, когда же разместят по квартирам смертельно уставших солдат. Бывали и такие случаи: лошади уже расседланы, солдаты набрали в котелки ужин, как вдруг раздается: «Седлать!» Оказывается, надо перейти на другую улицу или в другую деревню, так как занятое нами место отведено другим. Тут уж в адрес начальников отпускается полная мера едких эпитетов и ругательств.
Конечно, все это способствовало упадку дисциплины, наиболее заметному в обороне. Правда, в Карпатах переход к обороне нисколько не вселял сомнений или тем более неверия. Наоборот, после длительного и успешного наступления солдаты были довольны, что получают заслуженный отдых. Совсем иное дело переход к обороне после длительного отступления, да еще при такой неразберихе. Солдаты пали духом, стали приписывать противнику непобедимость, не верили в прочность обороны и считали ее только отсрочкой дальнейшего отступления. Все это я видел, все это откладывалось в моей памяти и заставляло думать.
Моя всегдашняя готовность ввязаться в рискованное дело превратилась в разумный риск солдата-фронтовика. Пригодилась здесь и присущая мне с детства привычка к разумной расчетливости.
Многие мои товарищи по полку, впервые попав на войну, боялись, думали о том, что их ранят и оставят на поле боя или убьют и похоронят в чужой земле. Поэтому они со страхом ожидали встречи с противником. Таких переживаний, сколько помню, у меня не было. Между прочим, на фронте я обнаружил, что от былой религиозности, привитой мне с детства и сохранявшейся — впрочем, уже формально, только по привычке, — в первую пору юности, теперь не осталось и следа. Там, где многие, прежде равнодушные к религии, стали частенько «уповать на бога», я уверился, что вся сила в человеке, в его разуме и воле. Поэтому, не встречая противника, я испытывал даже разочарование в всегда предпочитай быть в разведке или дозоре, чем глотать пыль, двигаясь в общей колонне. Начальники ценили мою безотказную готовность идти к любую разведку, но, надо правду сказать, никогда не злоупотребляли этим, — наоборот, очень часто удерживали меня.
Я уже сказал, что война учила меня серьезно думать о виденном и пережитом. Однако размышлять о социальных вопросах я стал позднее, под прямым влиянием революции; до того я почти целиком был занят мыслями, относящимися к повседневному военному труду, и, даже думая, скажем, о недостойном и эгоистическом поведении офицеров, говорил себе только «так воевать нельзя», не делая более глубоких выводов.
Размышляя над своим солдатским делом, я выработал себе даже некоторого рода тактику. Первое правило — не открывать огонь сразу после обнаружения противника; я старался укрыться, пропустить его и проследить, от кого был выслан дозор: от разведки или от походного охранения, идущего за ним. Нередко прибегал и к общепризнанному способу разведчиков — вызвать огонь противника на себя. С этой целью подъезжал к какому-нибудь населенному пункту или к опушке леса метров на триста, всматривался, а потом круто поворачивал, уходя галопом. Неоднократно уходил я из-под огня противника, стрелявшего в меня, на мой счастье, безрезультатно.
За 1914–1917 годы случилось немало интересного, но всего не перескажешь. Расскажу хоть что-нибудь.
Однажды я был назначен начальником разъезда и должен был произвести разведку. Мы двигались по шоссе, обсаженному высокими липами. Направление держали к большому селу, подходя к нему со всеми предосторожностями. Два наших дозорных кавалериста осмотрели дом, стоящий отдельно, и дали знак, что противника в нем нет. Условным сигналом я приказал им направиться в село, обследовать крайние дома, сам с остальными солдатами поспешил к дому, оставил их снаружи с приказом вести внимательное наблюдение по сторонам и за дозором, а сам спешился, забросил поводья на забор в вошел в дом, чтобы расспросить живущих там. Но никто не отозвался на мои оклики, дом был пуст, а снаружи я услыхал два выстрела и крики. Выскочив из дома, увидел печальную картину: наш разъезд удирал по шоссе, преследуемый выстрелами противника. Быстро вскочив в седло, я поскакал вслед за своими. Не успел я отъехать от дома и трехсот шагов, как вокруг меня засвистели пули. Мою лошадь ранило, она споткнулась и упала. Жалко было оставлять врагам седло, и я попробовал его снять, но град пуль заставил меня отказаться от этого. Увидев спешащих ко мне пехотинцев противника, я немедля побежал в ближний кювет и по нему стал уходить.
Немцы уже добежали до моей лежащей лошади, но преследовать меня дальше почему-то не стали. Наших кавалеристов и след простыл.
Мой путь пересекала небольшая речка, через нее был перекинут мостик. Я было направился к нему, но заметил разъезд противника, тоже идущий к этому мостику. Теперь главной заботой моей стало, чтобы противник меня не обнаружил.
Удачно спустившись с крутого берега, я укрылся под мостом, но не был уверен, что немцы не заметили моего маневра. Осмотрелся, недалеко от моста увидел большой куст ивняка, нависший над водой, и решил, что под ним мне будет менее опасно, чем под мостом, ибо сквозь ветки я хорошо могу видеть приближающегося противника, а сам буду от него скрыт. Я пополз к кусту и засел там, держа винтовку наготове.
Невольно вспомнилась прочитанная в детстве книжонка о цветке папоротника. В ней говорилось, что нашедший этот волшебный цветок сможет все видеть и все слышать, сам оставаясь невидимым. Вот бы разведчику быть таким. Но так как цветка папоротника до сих пор еще никто не срывал, умение быть невидимым и неслышным для противника нам приходилось приобретать без помощи волшебства.