Плач юных сердец
— Ага, был у них такой пунктик. Так сказать, безотказное средство для поднятия боевого духа. Любишь смотреть?
— По правде сказать, — признался Майкл, — я в них участвовал. В среднем весе. Дошел до финала, но там один сержант-снабженец разнес меня своими левыми джебами; никогда не встречал человека с таким джебом, впрочем, с правыми у него тоже проблем не было. Технический нокаут в восьмом раунде.
— Черт! — сказал Нельсон. — У меня с моим зрением, конечно, никогда бы ничего такого не вышло, но, даже если бы не зрение, я все равно, наверное, не стал бы. Дойти до финала! Ничего себе! Чем же ты теперь занимаешься?
— Я писатель — ну или как минимум пытаюсь. Стихи и пьесы. Поэтический сборник почти готов; пару моих пьес несколько раз играли в окрестностях Бостона. Но пока суд да дело, я нашел себе дурацкую подработку в городе. Пишу рекламу. Просто чтобы заработать на жизнь.
— Ого! — Том Нельсон взглянул на него с подчеркнутым добродушием, явно намереваясь подшутить. — Бог мой! Пулеметчик, боксер, поэт, драматург. Такое впечатление, что я тут разговариваю с титаном Возрождения.
При всем своем дружелюбии шутка была не из приятных. Вот ведь гаденыш! Сам-то он кто? Но что противнее всего, Майкл должен был признать, что сам нарывался. Сдержанность и чувство собственного достоинства он всегда ставил выше прочих человеческих качеств — тогда зачем же он сам вечно начинал разглагольствовать?
И даже если такой человек, как Пол Мэйтленд, и не загнулся в этом Ларчмонте, он уж точно не стал бы давать повод для насмешек какому-то придурку в ларчмонтской электричке.
Но Том Нельсон, похоже, не замечал, что причинил боль. Он продолжал:
— Что ж, поэзия всегда была для меня чем-то очень важным. Сам, слава богу, не пишу, но читать всегда очень любил. Любишь Хопкинса [16]?
— Очень.
— Ага, пробирает до костей, правда же? Примерно как Китс, как поздний Йейтс — он местами тоже пробирает. И мне дико нравится Уилфред Оуэн [17]. И даже кое-что у Сассуна. Французов я тоже люблю: Валери и других, только я не думаю, что их можно по-настоящему понять, если не знаешь язык. Мне раньше нравилось иллюстрировать стихи — пару лет только и делал, что иллюстрировал; может, когда-нибудь я к этому вернусь, но сейчас делаю просто картины.
— Так ты, значит, художник.
— Ну да. Я разве не сказал?
— Нет. И работаешь в Нью-Йорке?
— Нет, работаю дома. Время от времени отвожу готовые вещи в город, и все. Пару раз в месяц.
— И тебе удается… — Майкл хотел уже было сказать «зарабатывать этим на жизнь?», но вовремя остановился; вопрос о том, чем художник зарабатывает себе на жизнь, мог оказаться излишне щекотливым. Вместо этого он сказал: — И ты только этим и занимаешься?
— Ну да. В Йонкерсе, правда, приходилось еще преподавать — я работал в школе, но потом дела понемногу пошли на лад.
И Майкл пустился в детальные расспросы по поводу техники: пишет ли Нельсон маслом?
— Не, с маслом у меня толком ничего не получается, сколько я ни пробовал. Я делаю акварели: тушь, перо, акварельная заливка. Больше ничего. Я в этом смысле крайне ограничен.
Может, тогда его искусство ограничивается художественными отделами рекламных агентств или — раз уж он делает акварели, при одном упоминании которых воображение рисует приятные сценки с дремлющими в гавани лодочками и парящими птичьими стаями, — все сводится к удушающей атмосфере сувенирных лавочек, торгующих, наряду с такими картинками, дорогими пепельницами, розовыми статуэтками пастухов и пастушек и тарелками с портретом президента Эйзенхауэра с супругой.
Вопроса-другого было бы достаточно, чтобы все это подтвердить или опровергнуть, но Майклу не хотелось торопить судьбу. Он не произнес ни слова, пока поезд не втащил их в гулкую толчею Центрального вокзала.
— Тебе куда? — спросил Нельсон, когда они очутились на улице, щурясь от городского солнца. — Направо или налево?
— Мне на Пятьдесят девятую.
— Хорошо. Пройдусь с тобой до Пятьдесят третьей. Надо отметиться там в Современном.
Пока они шли, до него постепенно доходил смысл этой фразы, и, когда они стояли на Пятой авеню, Майкл уже не сомневался, что необходимость «отметиться в Современном» означала деловую встречу в Музее современного искусства [18]. Ему тут же захотелось под каким-нибудь предлогом пойти туда вместе с Нельсоном, чтобы на месте выяснить, что же такое там происходит, но, когда они дошли до угла Пятьдесят третьей улицы, Нельсон сам предложил присоединиться к нему:
— Это не долго, буквально пару минут. А потом пойдем дальше на Пятьдесят девятую.
В лице облаченного в форму швейцара, открывшего перед ними толстые стеклянные двери, а потом и в манере лифтера Майклу почудилась какая-то особая почтительность, хотя ручаться в том, что это не он ее придумал, он не стал бы. Зато удивительно приятная девушка, рабочий стол которой находился наверху, в дальнем конце большого тихого зала, не оставила его воображению никакого простора: она даже сняла очки в роговой оправе, чтобы они не скрывали радушия и восхищения, сиявших в ее чудесных глазах.
— Томас Нельсон! — проговорила она. — Теперь я знаю, что сегодня все сложится замечательно.
Обычная девушка осталась бы, наверное, на своем месте, подняла бы трубку, нажала бы пару кнопок, но в этой девушке не было ничего обычного. Она поднялась и быстро обогнула свой стол, чтобы взять Нельсона за руку и дать Майклу возможность увидеть, какая она стройная и как хорошо одета. Когда его представили, она прищурилась и пробормотала что-то невнятное, как будто только что заметила его присутствие; через секунду она снова обратилась к Нельсону, и Майкл ничего не понял из этой краткой оживленной беседы, то и дело прерывавшейся смехом.
— Что вы! Я точно знаю, что он вас ждет, — проговорила она наконец. — Проходите прямо к нему.
И действительно, лысый смуглый человек средних лет, в одиночестве стоявший у себя в офисе, упершись костяшками пальцев в пустой стол, казалось, только и ждал этого момента.
— Томас! — воскликнул он.
К гостю Нельсона он проявил чуть большую вежливость, чем девушка: он предложил Майклу стул, от которого тот отказался, а затем вернулся к столу и произнес:
— Что же, Томас, давайте посмотрим, что хорошего вы нам на этот раз принесли.
Он снял резинку, развернул покрытый пятнами бумажный рулон, а затем нежно свернул в противоположную сторону, чтобы листы выпрямились, и шесть ярких акварелей предстали на рассмотрение музея — чуть ли не на суд мира искусства вообще — так, по крайней мере, казалось.
— Ничего себе! — сказала Люси вечером, когда Майкл дошел в своем повествовании до этого момента. — И что у него за картины? Можешь описать?
Его немного рассердило это ее «можешь описать?», но он решил не обращать внимания.
— Что тут скажешь? Уж точно не абстракции, — ответил он. — Я имею в виду, что они изобразительные: там есть люди, звери, вещи, но они при этом не реалистические. Что-то типа… в общем, даже не знаю.
И тут он ощутил благодарность за то единственное, что рассказал ему Нельсон в поезде о своей технике.
— Это такие грубоватые, немного размытые рисунки пером и тушью с акварельной заливкой.
И в награду ему она медленно, с умным видом кивнула, как если бы хвалила ребенка за удивительно зрелую догадку.
— Ну так вот, — продолжал он. — Музейщик стал медленно, очень медленно ходить вокруг стола, а потом говорит: «Что же, Томас, могу сразу же сказать, что, если я упущу вот эту, я себе этого никогда не прощу». Потом походил еще немного и говорит: «Эта тоже с каждой минутой нравится мне все больше. Можешь отдать нам обе?» А Нельсон отвечает: «Конечно, Эрик. Бери». И просто стоит там, спокойный как черт, в своей дурацкой танковой куртке, не расстегнувшись, как будто ему абсолютно все равно.