Жизнь в трех эпохах
Моя деятельность в амплуа комсомольского вожака была абсолютной и невосполнимой потерей времени. Десятки заседаний, собраний, совещаний, сотни часов, потраченных на составление планов работы и проверку их исполнения, руководство агитколлективом в период избирательных кампаний, обсуждение персональных дел — все это было время, убитое наповал. Сколько интересного и полезного для себя я мог бы сделать, если бы не погряз в этой никчемной трясине общественной работы! Самой противной частью ее были персональные дела — ведь по персональным вопросам комсомольцы обращались только к секретарю, а не к другим членам комитета. Например, приходит девушка и заявляет, что такой-то студент уговорил ее вступить с ним в близкие отношения, обещал жениться, а потом увильнул. Я, разумеется, отказывался даже рассматривать такую жалобу. Хуже было, если она заявляла, что сделала от него аборт (в то время аборты были запрещены). Я должен был потребовать доказательства, что это он заставил ее пойти на такое преступление. Разумеется, на этом все и заканчивалось. Но вот, помню, было и кое-что посерьезнее: студентка приходит с заявлением на свою близкую подругу, с которой она еще в школе училась и в институте четыре года в одной группе, и говорит, что та сделала аборт от их однокурсника (потом, конечно, оказалось, что они просто «не поделили» этого парня). Я вынужден спросить: «А вы имеете доказательства?» Она отвечает: «Можно экспертизу сделать». Я велю ей выйти, и она уже у дверей говорит: «Значит, комитет комсомола отказывается этим заниматься? Ну что ж, пойдем выше».
Но иногда приходилось и заводить персональное дело, разбирать его на комитете. Самым громким и нашумевшим было «дело Степанова». Началось с того, что был скандал в советской верхушке — один высокопоставленный «руководящий товарищ» был обвинен в организации настоящего притона, устройстве оргий, в этом оказалась замешана и одна известная киноактриса. Тут же по всем учреждениям была развернута кампания по борьбе с аморальными явлениями, и в нашем институте тоже надо было найти козла отпущения; по счастью, в этот момент я не был секретарем комитета комсомола.
Прицепились к Мише Степанову, отличному студенту китайского отделения, бывшему разведчику, обвинили его в двоеженстве, хотя формально этого не было, он просто, будучи женатым, завел роман со студенткой нашего же института. Что тут было! Передовая статья в институтской стенгазете под громадным заголовком «Маска сброшена!», комсомольские собрания на всех отделениях… Омерзительнее всего вели себя сокурсники Степанова; так, одна студентка заявила, что в летнем лагере он ходил в каких-то «вызывающих плавках», один из его товарищей, бывавших у него дома, сообщил, что он видел у него книги Ницше, еще один сказал, что он видел фотографию Степанова в эсэсовской форме (это была правда: застрелив нескольких эсэсовцев, разведчики по глупости шутки ради сняли с них форму, переоделись и сфотографировались; это тоже был криминал). Парня затравили, исключили из комсомола и из института.
Я не выступал по «делу Степанова», не проронил ни слова, но голосовал как все; правда, ходил с небольшой делегацией к директору с просьбой, если возможно, хотя бы оставить его в институте. Бесполезно. Чувствовал я себя отвратительно: вот она, двойная жизнь. Я стал частичкой, пусть крошечной, той самой системы, которая была для меня чуждой и отталкивающей. И я был для нее чужим, несмотря на мою комсомольскую карьеру; это было заметно. Шила в мешке не утаишь, и мои не вполне ортодоксальные политические взгляды довольно скоро стали очевидны в нашей учебной группе. Я слушал Би-би-си и иногда нет-нет да выбалтывал какую-нибудь информацию, все это замечали. На занятиях по марксизму я иногда упоминал на семинарах по истории Октябрьской революции какие-то фамилии, которых не было в единственной книге, служившей первоисточником, — «Кратком курсе истории ВКП(б)», или говорил о потерях наших войск во время войны. Но самым заметным событием в этом плане была история с маршалом Тито. После 48-го года он был нашим заклятым врагом. Как-то, во время перекура на лестничной клетке, я сказал, что, хотя он сейчас наш враг и предатель, я не могу поверить, что уже во время войны, будучи командующим партизанской армией в Югославии, Тито на самом деле был немецким шпионом; психологически это трудно себе представить. Меня слышало только несколько моих сокурсников, но уже через несколько дней мне по секрету сообщили, что секретарь партбюро института Романов, заведующий кафедрой основ марксизма-ленинизма, сказал: «Ничего себе у нас секретарь комитета комсомола — говорит, что Тито — хороший человек!» Как мне стало известно спустя многие десятилетия, именно этот донос был одним из первых документов, легших в основу моего досье в КГБ, из-за которого меня не пускали за границу.
Кстати о Романове. Однажды, входя утром в институт, мы — студенты — стали свидетелями удивительного зрелища: секретарь партбюро, взобравшись на лестницу-стремянку, собственноручно снимает и сбрасывает вниз висевший в вестибюле на стене портрет одного из членов Политбюро Вознесенского, а затем, спустившись, еще и топчет его ногами. Оказывается, рано утром было сообщение о том, что Вознесенский арестован как враг народа; позже его расстреляли. Я сразу вспомнил мой школьный класс и возглас: «Ребя, ежика-то нету!» — когда со стены классной комнаты вдруг исчез портрет Ежова.
Вспомню и еще о «Кратком курсе». Многие главы этой книги, написанной лично Сталиным, нужно было знать почти наизусть. И мы устраивали ради забавы шуточные конкурсы «на знание первоисточников». Так, задавался вопрос: через что перескочила Роза Люксембург и что у нее при этом выпало? Правильный ответ (буквальная цитата из «Краткого курса») был такой: «Роза Люксембург перескочила через буржуазно-демократический этап революции, и при этом у нее выпал аграрный вопрос». Или еще: кто были враги партии после XVI съезда, помимо правых уклонистов? Ответ: право-левацкие уроды типа Шацкина и Ломинадзе.
Шутки шутками, но на самом деле время было лютое: шла «холодная война», враждебность по отношению к Западу росла, обострялась «идеологическая борьба», и в воздухе явственно чем-то пахло — чем-то зловещим.
Джаз, космополиты, «дело врачей»
Чему могут научить наших детей книги Жюль Верна, все эти его герои — человеконенавистник капитан Немо или бесшабашный Дик Сэнд?» — вопрошала одна московская газета. Кампания по борьбе с «тлетворным влиянием Запада» шла вовсю. Французские булки были переименованы в городские, вместо слов «матч» и «корнер» радиокомментаторы должны были говорить «состязание» и «угловой», все великие открытия в истории приписывались русским. На собраниях делались доклады о борьбе с низкопоклонством, отстаивался приоритет русской науки. Ранее практически неизвестное слово «приоритет» повторялось на каждом шагу, во всех статьях и выступлениях. Бездарные советские бюрократы-идеологи даже не могли заметить, что они сами себя поставили в комичное, чтобы не сказать идиотское, положение, беспрерывно употребляя слово западного корня в борьбе против «раздувания достижений Запада». Даже лояльно настроенные люди иногда не могли не смеяться, наблюдая эту неуклюжую мракобесную кампанию. «А ты слышал, коктейль-холл на Горького переименовали в ерш-избу?» — «Пушкин-то, оказывается, космополит; ведь он написал «За морем житье не худо».
В сфере культуры западное влияние старались искоренять особенно энергично. В рекомендованной детям для чтения литературе можно было ради приличия упомянуть две-три книги западных авторов, это же относилось и к музыке, но вот, например, из танцев старались вытравить все, идущее с современного Запада. Фокстрот и танго были запрещены категорически, но вальс уцелел, не говоря уже о еще более старых и никому не известных танцах, вроде кадрили, мазурки или падекатра. Предметом особых гонений и ненависти был, конечно, джаз, в печати без конца повторяли глупые слова Горького о джазе — «музыка толстых»; когда на один институтский вечер пригласили оркестр, допустивший в какой-то момент нечто джазоподобное, секретарь партбюро орал так, что, казалось, его вот-вот хватит апоплексический удар, и музыканты были немедленно изгнаны. Пакостному шельмованию в прессе подвергся Александр Грин за нерусские названия городов и имена героев в его книгах. В нашей профессиональной области — востоковедении — вытравлялись имена западных авторов; из института были вынуждены уйти академики с громкими, но «не теми» фамилиями — Конрад, Бертельс, Гордлевский. Они-то как раз не были евреями, но все равно подозревались в космополитизме; вообще с самого начала было очевидно, что в грандиозной кампании, начавшейся с осуждения «одной антипатриотической группы театральных критиков», внешней мишенью были Соединенные Штаты, уже открыто называвшиеся фашистским государством, а внутренней — евреи.