Собрание военных повестей в одном томе
– Где ее наберешь теперь чистой?
– Чудак-человек, ярина зеленая. Под крышу подставь. Забыл, что баба с корытом делала?
Пшеничному не хотелось трогаться с места, но еще меньше хотелось заводиться с этим Свистом. Тяжело поднявшись, он завязал вещмешок и вышел. Как только за ним хлопнула дверь, Витька молниеносно подхватил его тугой, увесистый сидор и ловко запустил туда руку.
– Так, ремень командирский на конец войны, какая-то банка, новая рубаха, сухие портянки – на, Салага, держи на смену. – Он сунул Глечику пару портянок и снова полез в мешок. – Ага, вот она, краюха, так, так... Сахару кусочек... О, братва, сало! Ура Пшеничному, молодчина, не все слопал. Каша будет с салом.
Он тут же завязал тесемки и швырнул мешок в угол.
– Слушай, Свист, нехорошо так, – бросил с топчана Карпенко. – Спросить нужно.
– Ого, спросить! Фигу с него, жмота, возьмешь.
Вскоре вошел Пшеничный, подал Свисту котелок с водой и, кряхтя, уселся на свое место в углу. Свист, моргнув белесыми ресницами, с притворным простодушием спросил:
– Браток Пшеничный, может, у тебя найдется какой кусок к общей складчине?
Пшеничный молча покрутил головой. Свист заговорщически подмигнул друзьям.
– Ну что ж... Ограничимся гречко-овсяной смесью.
Скоро котелок с водой, втиснутый в печку, зашипел на горячих угольях, а Свист на разостланной поле шинели стал растирать куски спрессованного концентрата. Овсеев уныло глядел на огонь. Неподвижно застыл за спиной Свиста медлительный Глечик. В углу неопределенно шевелилась широкоплечая тень Пшеничного. Старшина, опершись на руку, лежал на боку, возвышаясь над своим маленьким взводом, и думал о том, как им повезет завтра, справятся ли они с той задачей, ради которой их оставили здесь? Хватит ли сил и умения? Все ли одолеют страх? Кому суждено будет выстоять до конца? Карпенко все еще не мог примириться с тем, что людей ему дали случайных, без выбора, первых, кто попался комбату, что, по его мнению, было неверно. Не нравился сегодня старшине недовольный, ушедший в себя Овсеев, немногого ждал он от Глечика, знал, завтра придется смотреть в оба. Один Свист пока не вызывал опасений. Он неплохо вел себя в эти тяжелые дни отступления, но кто знает?.. Старшина слышал, что этот еще молодой боец уже побывал в тюрьме, и хоть с виду веселый и общительный, но еще неизвестно, что он носит в себе. Думалось и о Фишере. На миг старшине даже стало жаль этого ученого человека, не привычного к невзгодам военной жизни, нерасторопного и болезненного. Как они от батальона, так и Фишер от взвода подставлен теперь под первый удар, и кто знает, дождется ли он смены. Думалось, хотя бы не уснул до утра, потому что тогда может случиться беда, от которой и им не уйти. Мысли о себе не очень-то донимали Карпенко. Самому себе он был ясен, знал, что если уж понадеялись на него комбат и командир полка, то он не подведет. Может, убьют его, может, ранят, но если останется невредимым, сделает все, что от него потребуется.
Трещала, брызгала искрами печка, за стеной где-то лилась с крыши вода, шумел за окном ветер, и очень хотелось спать. Но старшина усилием воли превозмогал дрему. Бойцы сидели на полу и сосредоточенно глядели на стоявший в печи котелок.
– В общем, влипли мы на этом чертовом переезде, – тоскливо сказал Овсеев, опершись подбородком на согнутые колени. – Это уже аксиома.
Ему никто не ответил, не возразил, только Глечик вздохнул в тишине да Пшеничный громко высморкался.
– Овсеев, – глуховатым, но решительным голосом после минутной паузы сказал Карпенко, – знаешь, бери-ка винтовку и – на пост.
Овсеев круто повернулся на полу.
– А почему я? Хуже всех, что ли?
– Без разговоров.
– Давай, давай, Барчук, – заговорил Свист. – Не бойся, каши не прозеваешь. Оставим честь по чести, будь спок...
Овсеев посидел еще, потом неторопливо застегнулся и неохотно вышел, сильнее, чем нужно, хлопнув дверью.
Варево выдалось на удивление вкусным. Свист незаметно положил на дно котелка вытащенное у Пшеничного сало, от чего все это несоленое месиво получилось довольно жирным. Ели все вместе, из одного котелка, дружно скребя по его бокам деревянными и алюминиевыми ложками, а Свист – даже трофейной вилкой, скрепленной с черенком ложки. Когда уже на дне осталось немного, Карпенко облизал ложку.
– Хватит. Остальное Овсееву с Фишером... – Ну, браток Мурло, как кашка? – хитровато подмигнув, спросил Свист.
– А ничего. Есть можно, – довольно отозвался Пшеничный. Его мордастое, толстогубое лицо стало лениво-сытым.
– За это тебе спасибочко. Славное было сальце. Пшеничный удивленно захлопал глазами и тут же схватился за вещмешок.
– Ворюга ты! – зло бросил он из темноты, ощупывая свои пожитки. – За такие штучки морду бьют, сволочь блатная.
– Для твоего ж брюха, чудак-человек, – безобидно смеялся Свист. – А то б кокнули тебя завтра голодного, и какой-нибудь Ганс твое сальце да на свой бутерброд. А так вот и жизнь повеселела, будто сто граммов пропустил.
Пшеничный еще ворчал что-то в углу, а разморенный сытостью Свист сладко растянулся на полу, разбросав мокрые ноги.
– Ну вот и чудесно, – говорил он, поглаживая живот. – Давно такого удовольствия не испытывал. Разве когда из лагеря вышел.
– Слушай, а за что ты в лагерь попал? – спросил Карпенко, сворачивая самокрутку. Он снова уселся на топчане, тоже подобрел от тепла и еды, стал по-домашнему простым, свойским, таким, как и все.
– А, длинная история. История с географией. Было дело, да.
– Может, безвинно?
– Не скажу, – сразу сделавшись серьезным, Свист задумался. – Было за что. Могли б и больше припаять, отбрыкался двумя годами. Могу рассказать.
Он помолчал, глядя в закопченный потолок, прислушался к завыванию ветра снаружи, потом вздохнул и пошуровал в печке. Там что-то треснуло, выстрелило, ярче загорелись дрова, осветив насупленного Пшеничного в углу и любопытное курносое лицо Глечика.
7– Видно, бестолковый я человек... вот. Шальной, безголовый... – говорил Свист. – Словом, обормот. Только теперь понял. Как говорят, не вши меня заели, а молодость загубила. Жил в Саратове, на Монастырке. Красота городок, скажу вам, первый сорт. Саратов... Да... – Он помолчал, мечтательно вспоминая что-то и не отрывая взгляда от печки. – Четыре года, как не был, душа истосковалась. Так вот, учился малость. Учиться не любил. Да и дисциплина хромала. Мать, бывало, ходит-ходит в школу по вызовам, лупит меня, а толку – как от козла молока... А вообще-то била мало. Больше надо бы бить, тогда, может, и человек бы вышел, а так – осколок, подобие одно. Подрос, зашился в компанию – дружки-милушки, ярина зеленая... А все же хорошее было время. Раздолье, особенно летом. Мать на заводе – на подшипниковом – работала, а я – будто в раю. На кладбище в войну играем – да, там у нас Чернышевский, писатель, похоронен, – деловито сообщил Свист, повернувшись к Карпенко. – Памятник такой громадный, как шалаш. Так вот, на кладбище, на Лысой горе, в сосняке, а иной раз вырвемся и на Волгу. Вот брат, счастье, ярина зеленая! Никто в тех местах не видел Волги? Нет? О, у нас Волга! Ширь, простор, вода, солнце, небо. И на этой благодати райский уголок – Зеленый остров. Стянем чью-нибудь лодку, переправимся туда и – забав, игр на два дня. Мать ищет и в милиции, и в колонии, и в тюрьме, а мы на острове кинжалы выстругаем и разбойников изображаем...
Витька вздохнул, запихнул в печку конец какой-то доски, озабоченно пошуровал там щепкой.
– Потом пошел работать, – продолжал он. – Вначале Григорий Семенович, сосед наш, меня к токарному делу приспосабливал. Работал на том же подшипниковом, втулки делал. Сперва ничего, а потом надоело, опротивело, как горькая редька. Как говорится, послал бог работу, да отнял черт охоту. Утром – втулки, вечером – втулки, вчера – втулки и завтра – втулки, зимой и летом – одни втулки. Уж эти кольца да дырки ночью сниться стали – отрава! С тоски к водке потянуло. Выпивал. Как-то в пивной познакомился с одним – Фроловым по фамилии. Не было печали, так черти накачали! Так хитро ко мне подъехал, и так и этак, смотрю – милый человек. И денег не жалеет. Пили. Ловко он мне житуху отравил, и не заметил, как окрутил дурня. Ты, говорит, свой парень, зачем тебе мозоли натирать? Хочешь, устрою, работенка – лафа. И что ж? Устроил продавцом в хлебный магазин. Работаю месяц, второй. Не скажу, чтоб очень нравилось. Правда, сыт – тогда голодновато было на Волге, – а так – почти как и на подшипниковом – нудная работа, только и знай, режь килограммы. Пять тонн сегодня, пять тонн завтра. Не смотри, что хлеб, а нарежешься за день, так хуже, чем на заводе, устанешь. Хотел я уже драла дать, да однажды заявляется этот Фролов, говорит, приходи в «Поплавок», дело есть. Прихожу. Сидят в углу под пальмой – Фролов и еще один, дядей Агеем звали. Что, думаю, за дело? Выпили, закусили – ничего не говорят, еще выпили, закусили – молчат. Еще и еще. А потом Агей и шепни: так и так, дескать, подбросим пару пудиков сверх накладной – продашь? Продам, говорю, не залежится: товар ходкий. «Ну вот и порядочек, парень свойский, и комар носа не подточит», – тешится Агей, потирая руки. А мне спьяну и невдомек, что это – первый мой шаг к черту в зубы. На душе весело, смелости хоть отбавляй, угодить хочется людям – вот и согласился. Не знал того, ярина зеленая, что сегодня – пару пудов, а завтра – десяток, а потом тоннами подбрасывать мне хлеб станут. Придет машина – начнут сгружать, этот Агей и еще один, смотрю – на весах две тонны, а накладную дают на полторы. Остальное наше. Деньги все им отдавал. А они делили. Сначала скребло у меня на душе, думаю, до добра не доведет. Ну, а потом деньги сбили с толку – повалили кучей. Не привык столько иметь, не знал, что делать с ними. Не пропьешь: поллитровка шесть рублей – и только.