Имя розы
«Доктор Аквинский {*}, – сказал тогда Аббат, – не робея, выводил бытие Всевышнего из оснований одного лишь разума, восходя от причин, через причины, к первопричине…»
«Кто я такой, – смиренно ответствовал Вильгельм, – чтобы противоречить доктору Аквинскому? Если к тому же доказываемое им бытие Божие подтверждается таким изобилием инородных свидетельств, что и его пути на том крепки? Господь речет к нам во глубине души нашей, о чем знал еще Августин. И вы, святой отец, возглашали бы хвалу Всевышнему и явственность его существования, даже если бы у Фомы не доказывалось… – Вильгельм запнулся и добавил: – Думаю, так?»
«О, несомненно», – поспешил заверить его Аббат, и таким образом учитель весьма успешно остановил схоластический диспут, судя по всему, тяготивший его. Затем продолжил свое:
«Вернемся к процессам. Вот дан, к примеру, человек, умерщвленный через отравление. Это дано в непосредственном опыте. Вполне оправдано, если я, по некоторым недвусмысленным показателям, предположу, что совершил отравление другой человек. Такие простые цепочки причин и следствий мой разум вполне может выстраивать, основываясь на своем праве. Но какое право я имею утяжелять цепочку, вводя предположение, что вредоносное действо совершено силой некоего постороннего вмешательства, на этот раз не человеческого, а диавольского? Я не хочу сказать, будто это невозможно. Порою и дьявол метит пройденный путь недвусмысленными знаками, как ваш сбежавший Гнедок. Но для чего я обязан выискивать эти знаки? Разве мне недостаточно установленной вины именно этого человека, чтобы передать его под руку светской власти? В любом случае дело кончится казнью, упокой Господи его греховную душу».
«Однако, помнится, три года назад на процессе в Килкенни по делу о попрании нравственности был вынесен приговор, гласивший, что в подсудимых вселился дьявол, и вы его не оспаривали».
«Не я составил его. Я и не оспаривал, это правда. Кто я, чтобы судить о путях распространения зла? В особенности если, – и Вильгельм голосом подчеркнул, что это главный довод, – если в ходе процесса все, кто возбудил расследование, – и епископ, и городские власти, и население, и, надо думать, сами подсудимые – все действительно жаждали обвинить в преступлении дьявольскую силу? Вот, по-моему, единственное веское доказательство работы дьявола: это упорство, с которым люди, причастные к процессам, обычно твердят, будто узнают нечистого по делам его».
«Значит, – с тревогой спросил Аббат, – по-вашему, во многих процессах дьявол движет не только преступниками, но также – или даже в первую очередь – судьями?»
«А разве можно утверждать подобное? – переспросил Вильгельм. И я отметил: вопрос построен так, чтобы Аббату было неудобно настаивать на своем. Воспользовавшись его замешательством, Вильгельм сменил тему. – Но все это давние дела. Теперь я оставил благородные обязанности судопроизводства. Выполнял я их по велению Господню…»
«Несомненно…» – ввернул Настоятель.
«…а ныне, – продолжал Вильгельм, – занимаюсь иными, не менее щекотливыми делами. Готов заняться и вашим, как только вы расскажете, что же случилось».
Настоятель был, видимо, рад перейти к изложению вопроса. Рассказывал он осторожно, взвешивая слова, используя длинные перифразы и, где возможно, обходясь намеками. Событие, о котором шла речь, случилось несколько дней назад и сильно напугало монахов аббатства. Настоятель сказал, что обращается к Вильгельму как к знатоку человеческой натуры и следопыту дьявольских ухищрений и надеется, что тот, уделив новому расходованию толику своего драгоценнейшего времени, прольет свет истины на печальную загадку. Известно было вот что. Адельма Отрайского, молодого монаха, но уже прославленного, несмотря на молодость, – искуснейшего рисовальщика, украшавшего рукописи монастырского собрания великолепными миниатюрами, – рано утром нашел козопас на дне обрыва под восточной башней Храмины. Поскольку на повечерии монахи видели Адельма в хоре, а к полунощнице он не явился, предполагается, что монах упал в пропасть в самые темные часы ночи. То была ночь с бурной грозой, со снегом, и льдины вонзались в землю, как бритвы. Шел крупный град. Непогодой заправлял безудержный северный ветер. Снег то таял, то снова смерзался в острые сосульки-лезвия. Избитое, изорванное тело нашли под отвесным обрывом. Бедная бренная плоть, да упокоит Господь его душу. Ударяясь о скалы, тело несколько раз меняло траекторию, и трудно сказать, из какой именно точки началось падение: то есть из какого именно окна башни, смотрящей на пропасть четырьмя стенами, в каждой по три этажа окон.
«Где вы похоронили несчастное тело?» – спросил Вильгельм.
«Разумеется, на кладбище, – ответил Настоятель. – Оно располагается от северной стены церкви до Храмины огородов».
«Понятно, – сказал Вильгельм. – Понятно и ваше дело. Если бы несчастный юноша оказался, Господи упаси, самоубийцей (поелику возможность случайного падения из окна заведомо исключена), – на следующее утро вы должны были найти одно из окон Храмины растворенным. А между тем все окна были закрыты, и ни под одним не было потеков воды».
Настоятель, как я уже говорил, был человек в высшей степени сдержанный и дипломатичный. Но тут он от изумления растерял все ораторские навыки, которые, по Аристотелю, приличествуют важному и великодушному мужу: «Кто вам сказал?»
«Вы, – ответил Вильгельм. – Если бы окно было открыто, вы знали бы, откуда он упал. Как я заметил при осмотре снаружи, речь идет о больших окнах с матовым остеклением. Такие окна в подобных массивных зданиях отворяются выше человеческого роста. Следовательно, совершенно исключено, чтобы пострадавший выглянул и случайно потерял равновесие. Поэтому открытое окно недвусмысленно указывало бы на самоубийство. И вы бы не могли допустить погребения его в освященной земле. Но он похоронен как христианин. Это значит, что все окна были заперты. А поскольку они были заперты; и поскольку ни разу, даже в процессах о ведовстве, я не видел, чтобы непокаявшийся мертвец, при помощи Бога ли, или же диавола выбрался из пропасти ради того, чтоб замести следы собственного преступления, – я должен заключить, что предполагаемый самоубийца скорее всего был вышвырнут из окна человеческой рукой или, если вам так больше нравится, дьявольской. И теперь вы теряетесь в догадках, кто бы это мог его, ну если не в самом деле выбросить из окна, то хотя бы загнать, сопротивляющегося, на высокий подоконник. И неудивительно, что вы неспокойны, покуда в Аббатстве свободно промышляет злая воля, естественная или сверхъестественная – дело не в этом…»
«Да-да… – откликнулся Аббат, но я не понял, соглашается ли он с последними словами Вильгельма или же перебирает в уме доводы, которые Вильгельм так изумительно выстроил. – Да. Но откуда вы знаете, что ни под одним окном не было воды?»
«От вас. Дул ветер. А окна открываются на восток».
«Мало мне рассказали о вашем уме, – проговорил Настоятель. – Все было так, и воды под окнами не нашли, и я не мог понять почему, а сейчас понимаю. Поймите и вы мою тревогу. Достаточно тяжко было бы уж и если один из моих монахов дошел до богомерзкого греха самоубийства. Однако есть причины полагать, что второй из них повинен в грехе не менее вопиющем. И не только…»
«Прежде всего, почему – второй из них? В аббатстве достаточно посторонних – конюших, козопасов, прислуги…»
«Да, наша обитель хоть небольшая, но зажиточная, – важно подтвердил Аббат. – У нас на шестьдесят братьев сто пятьдесят человек челяди. Но прислуга ни при чем. Ведь преступление совершено в Храмине. Устройство Храмины вам, должно быть, уже известно: в нижнем этаже поварни и трапезная, в двух верхних скрипторий и библиотека. После вечернего стола Храмину замыкают, и доступ туда строжайше запрещен… – Тут Вильгельм, по-видимому, собрался что-то спросить, потому что Аббат угадал его вопрос и добавил, хотя и очень неохотно: – …запрещен всем, включая, разумеется, монахов, но…»