Слоник из яшмы. По замкнутому кругу
Яковлишин сделал вид, что понял и такой ход дела уважает.
— Так оно, конечно, с кондачка такое дело не решишь.
— Скучно здесь у вас? — задал я ничего не значащий вопрос.
— Почему скучно? Радио слушаем, у некоторых телевизоры есть. Иной раз в картишки перебросимся. Вы преферанс не уважаете? — спросил Черноусов.
— И вы радио слушаете? — улыбаясь, я обратился к Юколову.
— Я человек старый. Ежели интересуюсь тем, что происходит в мире, покупаю газету. Признаюсь, редко. Больше меня природа трогает в своем первоздании. Я могу день просидеть в кедровнике да слушать птичий перехлест, беличью суету в ветках, хруст подсыхающего валежника.
— Божий человек, — ввернул Яковлишин.
— Вы верующий? — поинтересовался я.
— Я верю в человеческую совесть, она простерла над нами свои крыла…
Когда Юколов это говорил, глаза его были удивительно ясные, наполненные каким-то скитским покоем, тишиной забытого, старого погоста.
Обед как начался, так и закончился в молчании да еще сытом тяжелом оцепенении.
Еще раз напомнив Юколову, что завтра в двенадцать приду, я поднялся, снял пиджак, повесил на спинку стула и сходил во двор умыться. Затем, вернувшись в столовую, последовал за Яковлишиным в дом, там мне была приготовлена комната. Очень старая женщина указала мне постель со взбитыми подушками и ушла к самовару, где в одиночестве пила чай.
Оставшись один, я заглянул в карманы пиджака. Ход был правильный: кто-то из художников проверил содержимое карманов и еще раз удостоверился в моей личности.
Надвигался вечер. Тишина, ощутимая, почти зримая, стояла вокруг.
Я сел в старинное кресло и попытался осмыслить минувший день.
Скорее всего, секретом лака владеет Юколов, он настоящий художник, и секреты мастерства ему ближе. Юколов мог открыть рецепт Черноусову. Таким образом, конверт в одинаковой степени может принадлежать им обоим. Черноусов близорук и носит очки в металлической оправе. У Юколова отличное зрение, он работает без очков. Перчатки, чтобы скрыть экзему, конечно, абсурд. Нельзя все время больные руки держать в перчатках. Скорее всего, перчатки нужны, чтобы скрыть профессиональные признаки, по которым легко уличить преступника. Черноусов, пожалуй, прав: на его руку не найти нужного размера. Юколов мог бы легко подобрать перчатки — у него почти женская рука с сильными тонкими пальцами, но также в краске, глубоко въевшейся в поры. Перед обедом они оба мыли руки, но краска осталась, особенно сурик и французская зелень. Помнится, Глаша Богачева говорила: «бескорыстие», «доброта», «глаза добрые-добрые»… Эти эпитеты подходят Юколову и совершенно отпадают при взгляде, на Черноусова. Художник Осолодкин дал характеристику Юколову: «бородат», «благообразен»… «мужик такой — из печеного яйца цыпленка высидит»… А где, в чем Осолодкин усмотрел эту цепкую изворотливость? Ведь то, что сказал Юколов, было разумно. Вряд ли Черноусов был способен на такое. А Юколов умен. Верно: благообразен, вежлив, как-то обтекаем, что ли.
Захотелось поговорить со своим человеком, перед которым можно оставаться самим собой, да и узнать новости: ведь Лунев выехал из Свердловска значительно позже меня.
Я вышел из дома. Чтобы не сбиться с пути, я выбрал прежнюю дорогу — через Слободку, мимо церкви к шоссе и оттуда на Поворотное. Дом Стромынского…
Вечер был безветренный.
Я шел быстро к холму, чернеющему невдалеке, поднялся по лестнице, вырубленной в скале, и вышел напротив паперти. Купол лучился светом редких звезд. Черные кроны деревьев были недвижимы. Я постоял, поглядел и шагнул на дорогу, но меня окликнул незнакомый голос:
— Товарищ Никитин!
Я вернулся к паперти, и ко мне навстречу поднялся со ступенек московский студент Ковалихин:
— Не торопитесь?
Мне сразу не пришло на ум, что сказать, и я ответил:
— Да нет…
— Посидим. — Он подвинулся, уступил мне место рядом.
— Тишина какая!.. — Помолчав, он сказал: — Будем знакомы, Кирилл Ковалихин. Вы, наверное, думаете, студент за длинным рублем погнался… — Снова помолчав, он признался: — Меня действительно соблазнили деньгами. Жена ждет ребенка. Одна стипендия на двоих. А тут предложение. Согласился я, приехал, досталось мне писать Христа в состоянии невесомости. Я его с космонавта сдул, в «Огоньке» обнаружил. А лицо позаимствовал Юколова — без пяти минут христианский мученик…
— Поэтому вы лицо листом бумаги закрыли?
— Он мне знаете какой скандал устроил? «Перепишите, требует, иначе пожалеете!»
— Мне думается, Кирилл, вы к своей работе отнеслись легкомысленно. Ничего в вашем деле нет зазорного, а вы какую-то комедию из этого сделали.
— Небось считаете, что церковная роспись дело богоугодное?
— Нет, Кирилл, не считаю, но охрана памятников культуры — дело почетное, к нему надо относиться без насмешки. Я знаю честных людей, настоящих художников, одержимых творческой страстью, а стоят они месяцами по пояс в битой щебенке и занимаются тем, во что вы и не поверите. Они извлекают из мусора кусочки фресковой живописи, моют в воде, едва прикасаясь пальцами, и бережно укладывают на стенд с просеянным песком. Их глаза светятся радостью открытия…
— Где же такое?
— Верстах в трех от Великого Новгорода, церковь там есть такая — Спаса-на-Ковале. Да не одна она, много таких сооружений русского зодчества — его священная история. Нельзя, Кирилл, шутить этим.
— Вы и Всех Скорбящих ставите в ряд?
— Нет. Не ставлю. В этом сооружении нет ничего ценного и фрески плохие, ремесленные. Разве иконы Юколова, но и они хорошо выполнены, и только…
— Не Феофан Грек и не Симеон Черный, — вставил он со смешком.
— Скажите, Кирилл, у вас есть ключ от церкви?
— Есть.
— А свет на лесах?
— Электричество есть. Хотите посмотреть моего Христа?
— Да, Кирилл, очень хочу.
— Пойдемте.
Ковалихин открыл дверь. Мы вошли в церковь и поднялись по приставной лестнице на леса. Кирилл взял в одну руку лампу-времянку, висящую на шнуре, другой сорвал лист бумаги…
Лицо Христа было выскоблено до штукатурки.
На свежей краске остался след ножа с зазубринами.
И я вспомнил деревянные плашки в руках капитана Трапезникова.
ХЕЛЬМУТ МЕРЛИНГ
С утра я читал увлекательную книгу о Новгороде Великом, а без десяти двенадцать собрался к Юколову.
На улице ветром несло тополиный пух. В середине августа тополиный пух! Неужели цветут тополя?
— Где здесь дом Марфы? — обратился я к прохожему.
— Марфы-собачницы?
— Это почему же «собачницы»? — удивился я.
— Марфа собак держит, торгует щенками. Из шерсти вяжет рукавицы. Вон пух летит, стало быть, она своих псов вычесывает. Третий дом направо, с голубыми ставнями.
Направился я в третий дом направо. Еще близко не подошел к воротам, как поднялся неистовый собачий лай.
Калитку мне открыл Юколов.
Под яростный лай собачьей своры я торопливо вошел в дом и через хозяйскую половину в комнату художника.
На стенах комнаты висели десятка полтора этюдов и законченных картин, написанных в манере художников-миниатюристов. Одна особо привлекла мое внимание. Ничего особенного в ней не было, но почему-то я не мог оторвать от нее глаз. Две березки, меж ними качели. — Рубленая стена домика в три окошечка. Старые, покосившиеся наличники. Настежь распахнуты рамы, сквозняком выпростанные ситцевые занавески и на подоконниках в буйном цвету герани. Красные, белые, темно-вишневого тона герани.
Я перешел к другим пейзажам местной природы. Яркие, запоминающиеся уголки леса, приусадебные сады. Но вот этюд мужского портрета, мужественное лицо немолодого человека. Из-под ворота рабочей блузы выглядывает уголок морской тельняшки. Глаза смотрят сурово, углы губ опущены. Он курит голландскую трубку, поддерживая чубук кистью сильной руки с длинными пальцами.
— Это кто, моряк? — спросил я.