Все, чего я не сказала
Вот только Джеймс все ответы знал. Он читал все газеты, какие под руку попадались; все книги, что отец покупал на библиотечных распродажах по пять центов за мешок. Сто шестьдесят футов, написал он. В 1492 году. Автомобиль. Круг. Дописал и отложил карандаш в выемку на парте. Усатый поднял голову лишь двадцать минут спустя.
– Уже закончил? – спросил он. – А что ж молчишь, сынок?
Он забрал карандаш и бланк, отвел Джеймса в кухню к матери.
– Я проверю и сообщу результаты на следующей неделе, – сказал усатый, но Джеймс и так знал, что его примут.
В сентябре он приехал в школу на грузовом «форде», который отцу дали на работе.
– Ты первый азиатский мальчик в Ллойде, – напомнил ему отец. – Покажи хороший пример.
В то первое утро Джеймс сел за парту, а его соседка спросила:
– Что у тебя с глазами?
Лишь расслышав ужас в голосе учительницы («Шёрли Байрон!»), Джеймс сообразил, что надо было смутиться; к следующему разу он выучил этот урок и, едва спросили, мигом покраснел. Всю неделю его разглядывали изо дня в день на каждом уроке: что за мальчик такой, откуда взялся? У него школьная сумка, школьная форма, но он не живет в пансионе вместе со всеми, и они таких никогда не видали. Временами отца вызывали смазать скрипящее окно, поменять лампочку, подтереть лужу. Джеймс, ежась на задней парте, видел, как одноклассники переводят взгляд с него на отца, и понимал, что они подозревают. Он сутулился, утыкаясь носом в учебник, пока отец не уходил. На второй месяц попросил у родителей разрешения ходить в школу и из школы самому. В одиночестве можно притвориться обычным учеником. Притвориться, будто в этой школьной форме он точно такой же, как все.
Двенадцать лет в Ллойде он провел чужаком. Там кого ни возьми – потомок первых колонистов, сенаторов или Рокфеллеров, но когда им задали составить генеалогическое древо, свою сложносоставную схему Джеймс рисовать не стал – сделал вид, что забыл. «Только не спрашивайте ни о чем», – про себя умолял он, когда учитель писал против его фамилии красный нолик. Джеймс составил себе программу изучения американской культуры: слушал радио, читал комиксы, откладывал карманные деньги на двойные киносеансы, учил правила новых настольных игр – на случай, если вдруг спросят: «Эй, слыхал вчера Реда Скелтона? [11]» – или «Сыгранем в “Монополию”?» – но никто никогда не спра шивал. В старших классах он не ходил на танцы, на собрания болельщиков перед матчами, на бал в одиннадцатом классе и в двенадцатом тоже. Девочки в лучшем случае молча улыбались ему в коридорах, в худшем – пялились, когда он шел мимо, и хихикали, едва он сворачивал за угол. Помимо непременного официального портрета, в выпускном альбоме у Джеймса была одна-единственная фотография: все встречают президента Трумэна, и Джеймс выглядывает между казначеем класса и девушкой, которая впоследствии выйдет за бельгийского принца. Уши у него, в жизни вспыхнувшие розовым, на фотографии ненатурально темно-серые, а рот полуоткрыт, точно его застукали в чужом доме. Он надеялся, в колледже будет иначе. Но спустя семь лет в Гарварде – четыре студентом, три аспирантом, и это еще не конец – не изменилось ничего. Сам не сознавая причин, он взялся изучать наитипичнейшую американу, ковбоев, – и никогда не говорил ни о родителях, ни о прочей родне. Знакомых у него было мало, друзей – ни одного. Он по-прежнему ерзал, будто его вот-вот заметят и попросят уйти.
И когда осенью 1957 года Мэрилин, эта красавица с медовой шевелюрой, поцеловала его, наклонившись через стол, а потом очутилась в его объятиях и в его постели, Джеймс сам себе не поверил. В первый день в своей крошечной побеленной студии любовался, как безошибочно складываются их тела: ее нос гнездится в ямке меж его ключиц; выпуклость ее щеки вписывается в изгиб его шеи. Будто их отлили в одной изложнице. Он разглядывал ее, точно скульптор, кончиками пальцев обводил контуры ее бедер и икр. В любви ее волосы оживали. Золотая пшеница сгущалась янтарем. Эти волосы свивались и клубились, точно папоротниковые побеги. И ведь это Джеймс на нее так действовал. Поразительное дело. Она задремала в его объятиях, и волосы ее медленно распрямились, а потом проснулась – и они вновь пошли волнами. В белой голой комнате заискрился ее смех; она болтала, еле успевая вдохнуть, и руки ее порхали, пока Джеймс их не поймал, и они легли ему на ладони двумя теплыми птицами, а потом она снова притянула его к себе. Словно сама Америка его принимала. Не бывает такой удачи. Он страшился дня, когда вселенная заметит, что ему не полагается Мэрилин, и ее у него заберет. Или Мэрилин вдруг поймет свою ошибку и исчезнет из его жизни так же внезапно, как появилась. Со временем этот страх стал привычкой.
Джеймс по чуть-чуть менялся – старался, чтоб ей понравилось. Постригся, купил оксфордскую рубашку в синюю полоску – Мэрилин похвалила такую на прохожем. (Упрямый вихор торчал по-прежнему; впоследствии его унаследуют Нэт и Ханна.) Как-то раз в субботу, послушавшись Мэрилин, Джеймс купил два галлона бледно-желтой краски, сдвинул мебель в середину комнаты и расстелил на паркете брезент. Они красили один фрагмент, затем другой, и комната сияла все ярче, будто на стены ложились солнечные лучи. Докрасив, распахнули окна и устроились на кровати в центре. Квартирка была мала, до стен всего несколько футов, но в окружении сгрудившихся стульев, стола, кресла и комода Джеймс словно очутился на острове или плыл в открытом море. Мэрилин примостилась головой у него на плече; Джеймс поцеловал ее, и она руками обвила его шею, телом выгнулась ему навстречу. Еще одно крошечное чудо, всякий раз.
Проснувшись в сумерках, Джеймс заметил желтое пятнышко у нее на пальце ноги. Отыскал, где смазалось, когда Мэрилин во время любви задела стенку ногой, – пятно с монетку. Мэрилин он ничего не сказал, а вечером они расставили мебель по местам, и пятно спряталось за комодом. Всякий раз, глядя на комод, Джеймс радовался, будто сквозь сосновые ящики и сложенную одежду различал след, оставленный ее телом в его жилище.
На День благодарения Мэрилин в Вирджинию не поехала. Себе и Джеймсу сказала, что каникулы короткие, ехать далеко, но на самом деле понимала, что мать снова поинтересуется, не нарисовалось ли у Мэрилин каких перспектив, а что отвечать теперь – неясно. В общем, домой не наведалась, зато в тесной кухне у Джеймса запекла курицу, картофель кубиками и очищенный ямс на противне размером со стенографический блокнот – получился праздничный ужин в миниатюре. Джеймс сам не стряпал, обходился бургерами с «Кухни Чарли» и маффинами из «Хейс-Бикфорд» и взирал благоговейно. Мэрилин полила курицу жиром, глянула на Джеймса с вызовом, закрыла духовку, стянула с рук кухонные варежки и пояснила:
– Моя мать преподает домоводство. У нее в домашних богинях Бетти Крокер [12].
О матери она упомянула впервые. И таким тоном, будто это секрет – давно хранимый, а теперь осторожно, доверчиво открытый.
Хотелось ответить на ее доверие, на этот интимный дар. Джеймс однажды обмолвился, что его родители работали в школе, но не распространялся – надеялся, она решит, что учителями. Никогда не говорил, что школьная кухня была страной великанов, где все оптовых размеров – скатки фольги в милю длиной, банки майонеза, куда влезла бы его голова. Мать отвечала за уменьшение мира до приемлемых размеров: резала дыни на кубики не больше костяшек домино, раскладывала масло по блюдцам с булочками. Джеймс никому не рассказывал, что другие кухарки фыркали, глядя, как мать заворачивает несъеденное и уносит с собой, а не выбрасывает; что дома они разогревали эти остатки в духовке. За едой родители его расспрашивали. Что было на географии? Что было на математике? И он отвечал: «Монтгомери – столица Алабамы. У простых чисел только два делителя». Его ответов они не понимали, но кивали – радовались: Джеймс учит то, что им неведомо. За беседой он крошил крекеры в сельдерейный суп или отклеивал вощенку от клина сырного бутерброда и замирал в смятении – я ведь это уже сегодня делал – и терялся: что мы повторяем – уроки или весь школьный день? В пятом классе он бросил говорить с родителями по-китайски – не хотел марать свой английский акцентом; задолго до того бросил разговаривать с родителями в школе. Он опасался делиться этим с Мэрилин: вдруг она разглядит в нем то, что он всю жизнь видел сам, – тощего изгоя, что питается объедками, повторяет заученные реплики и старается сойти за своего. Самозванца. Он боялся, что она уже не будет смотреть на него иначе.