Зеркало времени
— Ты должна стать для нее не просто служанкой, — продолжала мадам. — Ты должна заменить ей давно потерянную подругу. От этого зависит успех нашего Великого Предприятия.
Я в последний раз решилась спросить, с какой целью оно затевается, хотя уже заранее знала ответ. Пока что (ох и раздражало же меня это неизменное «пока что»!) я должна слепо довериться ей — однако опекунша пообещала прислать мне три Разъяснительных Письма, в последнем из которых она наконец откроет мне цель Великого Предприятия и укажет, каким образом ее достичь.
С того момента я начала чувствовать, что моя жизнь не принадлежит мне и никогда по-настоящему не принадлежала. Прежде же я, напротив, всегда считала, что у меня были в высшей степени благополучные детство и отрочество, каким можно только позавидовать: я жила в безопасном, надежно защищенном от всяких невзгод мире, часто предоставленная сама себе, но нисколько не угнетенная одиночеством, постоянно погруженная в свои яркие фантазии и находящая в них подлинное наслаждение — за исключением тех случаев, когда приходили кошмары и я кричала от ужаса среди ночи. Но даже самые дикие кошмары казались не такими уж и страшными наутро, когда по пробуждении я видела милое лицо мадам, которая, если ночь выдавалась особо беспокойной, неизменно спала в кресле подле моей кровати, утешительно положив ладонь мне на руку.
Свою мать я совсем не помнила. Об отце же, мнилось мне, у меня сохранилось смутное воспоминание — слабый отголосок ощущения, бледная тень впечатления, какие по прошествии многих лет остаются от места, где вы побывали в раннем детстве. Странно, но это воспоминание никогда не мучило меня — оно было слишком несущественным и приходило слишком редко. Только в дни рождения я иногда печалилась о своем сиротстве, но потом всякий раз бранила себя за неблагодарность по отношению к мадам и стыдилась своего эгоизма. В читанных мною книгах сироты чаще всего изображались несчастными страдальцами, терпящими жестокое обращение со стороны злых опекунов или мачех. Со мной все было иначе. Мадам всегда выказывала мне доброту и заботу, и дом на авеню д’Уриш, чьи высокие стены отгораживали меня от внешнего мира, был большим и уютным. Я ни в чем не нуждалась, не испытывала ни малейшего недостатка ни в телесных удобствах, ни в духовной пище; меня любили, я знала, что меня любят, и платила взаимной любовью. Так имелись ли у меня поводы для грусти и уныния?
В детстве мадам часто водила меня на маленькое кладбище Сен-Винсен, к могиле моих родителей, лежавших рядом под двумя гранитными плитами в густой тени кладбищенской стены.
Крепко держась за ее руку, я зачарованно разглядывала надгробья с высеченными на них краткими надписями:
Маргарита Алиса Горст
1836–1858
Эдвин Горст
Умер в 1862
Надпись на надгробье моей матери всегда вызывала у меня печаль: такое красивое имя и — как я осознала однажды, когда научилась счету, — такая ранняя смерть.
Отцовское же надгробье неизменно возбуждало во мне странное любопытство: наличие на нем единственной даты смущало мой детский ум, заставляя предполагать, что он вообще не рождался на свет, но все-таки умудрился умереть. У меня в голове не укладывалось, как такое возможно, но наконец мадам объяснила, что просто дата его рождения неизвестна.
Порой, в молчании стоя с ней у могилы, я пыталась вообразить, как выглядели мои родители — высокого они были роста или низкого, темноволосые или белокурые, — и в меру своих ограниченных детских представлений о жизни строила догадки относительно обстоятельств, приведших их к месту последнего упокоения. Но у меня ничего не получалось.
В детстве мадам часто говорила мне, что моя мать была бесподобной красавицей (какими и должны быть все матери в воображении детей-сирот, никогда их не знавших), а мой отец был весьма привлекателен и очень умен (как и положено отцам таких детей) — она водила с ним знакомство еще до его женитьбы и позже, когда он и моя мать одно время жили у нее в Maison de l’Orme.
Больше мадам почти ничего не рассказывала мне о моих покойных родителях; от нее я знала лишь еще несколько голых фактов — что по приезде в Париж они поселились у нее на авеню д’Уриш, где появилась на свет я, а потом оба умерли, мать вскоре после моего рождения, отец четырьмя годами позже, — но в детстве мне этого было вполне достаточно. Став постарше, однако, я возымела страстное желание узнать о родителях побольше, но мадам, в обычной своей ласковой, но непреклонной манере, всегда уходила от расспросов. «Как-нибудь потом, дитя мое, как-нибудь потом», — говорила она и поцелуем пресекала дальнейшие мои приставания.
Таким образом я выросла под нежной опекой мадам, не зная о себе почти ничего, помимо того, что я зовусь Эсперанца Алиса Горст, родилась 1 сентября 1857 года и являюсь единственной дочерью Эдвина и Маргариты Горст, похороненных на кладбище Сен-Винсен.
II
Наследник
Стук в дверь вывел меня из задумчивости. Я бросилась обратно к кровати, проворно накинула халат и открыла дверь. На пороге стоял старший лакей Баррингтон с подносом.
— Завтрак, мисс, — угрюмо доложил он.
Поставив поднос на стол, он слегка кашлянул, словно желая что-то добавить.
— Да, Баррингтон?
— Миссис Баттерсби спрашивает, мисс, будете ли вы впредь принимать пищу в комнате старшего дворецкого?
— Так положено горничной?
— Да, мисс.
— А миссис Баттерсби — домоправительница миледи?
— Да, мисс.
— Хорошо. Будьте добры, засвидетельствуйте миссис Баттерсби мое почтение и скажите, что я с удовольствием буду питаться в комнате старшего дворецкого.
Он слегка поклонился и вышел прочь.
ДЖОНА БАРРИНГТОНЛакей. Высокий, худой и жилистый, с военной выправкой и скорбным выражением лица. Впалые щеки, жесткие седые волосы, большие уши с торчащими из них пучками белой шерсти, похожими на гусениц. Лет пятьдесят? Вечно поджатые губы создают впечатление, будто он пребывает в состоянии недоуменного недовольства миром, где невесть каким образом оказался, но мне кажется, сердце у него доброе. Имеет вид человека, предпочитающего держаться в тени, но наблюдательного и проницательного.
Так я описала Баррингтона в Секретном дневнике, когда предмет данного описания удалился, а я выпила свой чай и съела кусок хлеба с маслом. Затем я умылась, надела строгое черное платье, фартук и чепец, коими меня снабдила мадам, и отправилась в первое самостоятельное путешествие по огромной усадьбе Эвенвуд.
Сначала по узкой деревянной лестнице я спустилась в побеленный коридор, потом лестница пошире и попрезентабельнее привела меня в увешанную портретами галерею, освещенную рядом арочных окон, где и находилась дверь в личные покои миледи.
Было без малого семь, и до назначенного леди Тансор часа у меня еще оставалось довольно времени, чтобы немного осмотреться вокруг. Посему, ознакомившись с картинами в галерее, я спустилась в огромный гулкий вестибюль со световым куполом, сквозь который сейчас лились утренние солнечные лучи.
Под куполом, в полукруглой нише с шестью свечами в высоких подсвечниках, висел семейный портрет, изображающий надменного низкорослого джентльмена и его супругу с младенцем на руках — поразительной красоты и изящества женщину с густыми черными волосами, убранными под черный кружевной чепец, и с узкой бархоткой на длинной белой шее.
Не знаю почему, но запечатленный на холсте образ незнакомой дамы моментально возымел странную власть надо мной. Сердце у меня забилось чуть чаще, едва я взглянула на нее. Впоследствии я часто приходила к портрету и подолгу стояла, вперив в него напряженный взор, словно такой акт восхищенного сосредоточения мог вернуть красавицу к жизни. Мне безумно хотелось — сколь бы нелепым ни казалось такое желание — познакомиться, поговорить с ней, услышать ее голос и увидеть, как она снова ходит по земле среди живых.