Отдельные аномалии
В скиту
…На перепутье мне явился @ (А.С.П.)
Басовито жужжа, тварь зависла над самой головой пророка. Не открывая глаз, он резко выбросил руку вверх, сжал пальцы в кулак, но тварь, судя по звуку, проворно отпрянула. И снова зависла – теперь над той частью тела пророка, которое он ощущал, как самое мокрое.
Еще и хвоя колола щеку – даже через бороду.
– Гррр, – произнес пророк.
Да, так и есть: речь не вернулась. Интересно, сколько же крыльев у сегодняшней паскуды? Четыре, загадал пророк. Или пять.
Он лягнул воздух, жужжание сделалось выше тоном, удалилось, приблизилось вплотную и смолкло. Пророк приоткрыл один глаз – тварюга, здоровенная, мясистая, даже какая-то жирная, сидела на земле в полуметре, выкатив наглые синие глаза и подрагивая радужными крыльями. Девятью – три ряда по три. Нет, уточнил он, вглядевшись, десятью – вон оно, десятое, прямо под жопой. Маленькое такое. Должно быть, вроде киля.
«Бляди», – подумал пророк.
Он с трудом поднялся и потащился к бочагу. Вода уже сильно смердела, но все тело пророка чесалось, так что деваться было некуда.
Пророк посмотрелся в неподвижную гладь. Ну что, все по-прежнему: волосы черны, блестят, словно свежемыты, ниспадают красивыми волнами (но голова зудит!); борода, напротив, рыжа, жестка, будто проволочная мочалка, обширна, дика и величественна (а уж чешется до кровавых струпьев!); глаза мутны, цвета не различить.
Он ухнул филином и рухнул в бочаг бревном. Стоя по колено в иле, с головой под водой, пророк представил себе, как красиво струятся по зыби могучие черные пряди. Затем выпустил цепочку пузырей, задержал дыхание, помочился, подрал заскорузлыми руками кожу лица под бородой. Наконец, почувствовав, что вот-вот захлебнется, двинулся вперед и не без труда выбрался на берег.
Дышалось тяжело. Пророк густо сплюнул – угодил в основном в бороду.
«Ну вот, – подумал он, – теперь и весь мокрый. А и пох. Только перебираться надо к другому бочагу, в этом вода совсем завонялась, уже поссать ссыкотно».
Почему-то при мысли о смраде страшно захотелось жрать. Наметанным взглядом пророк выхватил замершего в траве лягушонка, немедленно упал на него, но промахнулся.
«Немедленно, да как раз медленно», – сказал он себе. А вслух рыкнул:
– Мрргррррр!
И тут же с досадой вспомнил о десятикрылой твари. Досада мгновенно превратилась в злобу, дополнилась ненавистью, и пророк едва не воспарил без единого крыла.
Но напомнил о себе голод. Пришлось брести к месту лёжки – по знакомой дуге, по испытанной траектории, на которой всегда росла пара-другая грибов.
«Надо в скит уходить», – сказал он сам себе, жуя.
«А ты где, козел?» – жуя, себе сам он сказал.
«Иди к такой-то матери!» – сказал он сам себе, жуя.
«Ты в скиту и есть, козлина!» – жуя, себе сам он сказал.
«Тебе сказано куда идти?» – сказал он сам себе, жуя.
«Сам иди!» – жуя, себе сам он сказал.
Дожевав последний грибок, пророк подумал: «Вот и поговорили».
Он доплелся до лёжки. Десятикрыл (или девятикрыл килеватый) неподвижно сидел на прежнем месте. Пророк с тоской посмотрел на него и решил усесться подальше. Выбрал толстую сосну, опустился на колкую землю, привалился к дереву спиной, закрыл глаза, задремал.
Пучило. А еще – хотелось женщину.
– Учитель… – прозвучало на грани слышимости.
Он открыл глаза. Так и есть – послушница. Она самая: ни худая, ни толстая; ни красивая, ни уродливая; ни умная, ни глупая; простоволосая, босоногая; да что там босоногая – нагишом. Так уж заведено, так уж приучена.
«Ну что ж, – подумал пророк, – тварь опять не та, сука гнойная, зато баба вот…»
– Покушаете, учитель? – как будто робко вопросила послушница. – Грибков я вам…
Пророк вскочил на ноги, зарычал, кинулся на покорное тело, обхватил его напрягшимися до синих жил руками, швырнул на землю, обрушился сверху, принялся драть.
– В меня, учитель, в меня… – молило тело.
Но он, как всегда, взревел: «Мвхррр!» и кончил телу на живот. Откатился в сторону. Послушница тихо плакала, приговаривая:
– Учитель, миленький… А вот грибков… Миленький…
«Послушников плодить», – подумал пророк. Он из последних сил поднял руку, попытался щелкнуть пальцами – не получилось, вспотели пальцы – повелел жестом: «Уходи» и снова закемарил.
Очнулся от того же шепота:
– Учитель.
Сказано, однако, было тверже. Пророк в печали повернул голову на зов, посмотрел: да, точно, теперь ученик явился. Ишь как глядит – строго, требовательно.
– Уедем, учитель? – спросил ученик. – Давай уедем, а?
– Учитель… – вторило из-за кустов женским голосом.
Заболела голова, затошнило. Пророк повторил жест: «Уходи» и закрыл глаза.
Был шорох шагов, возня в кустах, взвизги и шлепки, стоны и короткий вскрик.
«Вместе кончили», – оценил пророк.
Потом – снова шорох шагов, дальше и дальше, и вот все совсем стихло.
Он в изнеможении утер лицо бородой, яростно поскреб ее, взглянул на килеватого девятикрыла – сидит, вроде как спит.
Пророка вырвало. Он уставился на плохо пережеванные и вовсе не переваренные кусочки грибов. Сфокусировал зрение. Пришел в себя. Подумал зачем-то: «А жизнь – она где-то там», Мягко, как в лучшие годы, вскочил на ноги, коротко разбежался и прыгнул на спящую сволочь.
Сначала он оторвал три крыла, выстроившихся по хребту. Затем, весь в черной крови, ухватил, крутанул и выдернул киль. Тварь, ставшая шестикрылой, прекратила истошно визжать, слабо клекотнула и умолкла.
Пророк отпустил ее и промолвил:
– Серафим, йо!
– Серафим, йо… – отозвалось изувеченное существо и испустило дух.
«Ура», – неуверенно подумал пророк.
Зачесались лопатки, а потом зачесалось ниже, и еще ниже. В шести местах.
– Ну и то, – громко возгласил пророк. – Хоть в шести, а не в девяти. И в жопе не чешется.
«И пох», – сказало оно само себе.
«И пох», – себе само оно сказало.
Зажужжало и полетело.
Чужие свои
Exit
Воняло. Не то, чтобы непереносимо. В смысле – не так уж сильно. И не сказать, чтобы совсем уж отвратительно. Воняло слабо и, если чуть-чуть извратиться, даже, может, и приятно – сладковато так, самую малость гнилостно.
Впрочем, нах-нах такие удовольствия.
Главное – что воняло непрерывно. Никакого спасу. Совершенно изнурительно.
Вадим сморщился, оторвался от клавиатуры – все равно ни фразы написать невозможно, – встал, подошел к окну, нервно распахнул его. В комнату хлынул морозный воздух. Вадим пыхнул зажатой в углу рта сигаретой, затянулся, выдохнул в окно, поежился. В голове снова возникли какие-то слова. Он метнулся к столу, принялся переносить слова на монитор.
Вскоре запах вернулся, несмотря на холод.
Черт, подумал Вадим. Черт. Что за наказание. Забил на все, остался после выходных на даче, думал неделю провести в творческом, сука, экстазе – он всегда смущался пафоса и привык снижать его вульгаризмами, – и вот на тебе. Вонь. Аромат. Букет. Амбре, блин. Третий день подряд.
Он ткнул окурок в пепельницу, спустился на первый этаж – четвертая, если считать снизу, ступенька неприятно скрипнула, – прошел на кухню, открыл холодильник. Отсюда, что ли, несет? Нет, вряд ли. Пяток яиц, три банки консервов рыбных разных, подсохший уже кусок сыра. Все, можно сказать, стерильное. На стенке дверцы – две бутылки водки, в одной на донышке, другая непочатая.
Посмотрел через плечо – на полу, в углу, стоят еще две бутылки. Пустые. Много пью, покаянно подумал Вадим. И возразил себе: а как не пить? Выпьешь – обоняние притупляется.
Кстати, можно бы накатить. А то никаких сил терпеть. Одиннадцать утра, по старому времени как раз пора.
Он вылил в любимую стопку остатки, аккуратно пристроил опорожненную бутылку к двум другим, отрезал от подчерствевшего батона кусочек. Да, хлеб тоже кончился. Белого только сухая горбушка осталась, черный зацвел. Вадим понюхал заплесневевшую буханку – пахнет, но запах совсем не тот.