Александр Гумбольдт
— Звери празднуют полнолуние, сеньоры, — говорил индеец.
«Мне же показалось это явление, — записывает Гумбольдт, — следствием яростной борьбы между животными, захватившей весь лес, разбудившей даже спящих. Стоит сравнить это явление ночного шума, так часто повторявшееся для нас, с необычайной тишиной, царствующей между тропиками в полуденный час жаркого дня».
Изредка пирога встречала людей, жителей великого леса. Они называли себя ярурами и ахагуассами, а в миссиях их называли дикими. Они не умели крестить лбы под звуки воскресного колокола; в остальном они знали все, что знали индейцы миссии, и еще многое, что те забыли.
Их дети играли семенами вьющейся лозы, похожими на бобы. Они терли их друг о друга, пока бобы не начинали притягивать белый, как вата, пух. Так в детские игры ушел древний человеческий опыт с электричеством — взрослые в этом лесу (да ведь и не только в этом лесу!) не знали, что делать с ним.
Пирога становилась странствующим зверинцем. В клетках сидели обезьяны, попугаи, толстоносые туканы, стояли друг на друге ящики с гербариями Бонплана.
Когда встречали индейцев, Гумбольдт нередко кричал им, чтобы они поймали животное или достали цветок. Иногда речь шла о каких-нибудь широких листьях, пучком торчавших в семидесяти футах над головой. В этом лесу всюду, на каждом дереве, виднелось множество разных листьев и цветочных гирлянд. Каждое дерево было как бы ботаническим садом. И нельзя было определить, принадлежат ли широкие листья с сетью смарагдовых жилок, с зубчатым, краем этому дереву, или паразитам и эпифитам, выросшим на нем, или растениям-удавам — лианам, или, наконец, соседним гигантам, крепко обнявшим друг друга.
— Индеец крался по ветви, высоко протянутой над водой. Маленький серый комочек был виден на конце ветви — быть может, опоссум, сумчатая крыса. Зачем она ему? Корысти в ней никакой — просто так, игра. А он крался с неистощимым терпением, рискуя свалиться с громадной высоты. Чтобы достать листья для Гумбольдта, надо было только перейти на соседнее дерево по прочному живому мосту ветвей.
— Он получит плату за полдня работы на маисовой плантации, объясните ему! — велел Гумбольдт своим индейцам.
Они объясняли наперебой, гортанными криками. Но ловец опоссума с крысой в руках спокойно слез с дерева.
— Что он говорит? — спросил Гумбольдт.
— Он говорит, что у вас, сеньор, нет такой вещи, какая могла бы понадобиться ему.
Этот случай, незначительный, но Гумбольдту показавшийся необычайным, поразил его. Индеец, не имевший ничего, считал себя богаче всех богачей земли!
Уже на Апуре Гумбольдт убедился, что не так вьется река и не таковы равнины и возвышенности на протяжении сотен километров их пути, как это обстоятельно обозначено на разноцветном куске бумаги, усеянном испанскими названиями, — на ландкарте Лa Крус Ольмедилла.
Впрочем, места, куда теперь вступали путешественники, даже Ольмедилла изображал беглыми мазками.
Огромная, мутная, движущаяся водяная равнина открылась впереди. Ветер срывал пену с косых гребней. То была река Ориноко. Деревья на том берегу казались игрушечными. Они сливались в лиловатую полоску.
Волны захлестнули тяжело груженную пирогу. Они смыли несколько книг и часть провизии.
Двинулись вверх по реке. На заднем конце пироги стояла маленькая беседка, где можно было лежать или сидеть согнувшись. На переднем конце попарно гребли нагие индейцы. Они пели тягуче и заунывно. Они не знали слова «Ориноко». Имена даются предметам, которых много и которые можно спутать. Ориноко — одна, и ее не с чем спутать. Ориноко была для всех индейцев безыменной рекой.
Великая река все еще расширялась; она стала как степь. Мир расступился, окаймленный двумя синевато-золотистыми полосками далекого леса. На середине реки попадались изредка птицы да серые бугры крокодилов.
Лес вошел в воду, он вступал в нее суставчатыми корнями, которые на высоте нескольких метров отделялись от стволов, как руки. Многорукий лес ощупывал почву и дно реки. В трещинах коры светились гнилушки и голубые мхи. Кора отставала толстыми слоями, точно кожа гигантских ящеров. Пестрая лента беззвучно скользила Вниз по лиане: удав поджидал жертву.
Начиналась область мелких речек-протоков, которые местные жители называли Туамини, Теми, Атабапо. Их вода была черна — пирога плыла, словно в чернилах. Обезьяны по мосту из лиан перебирались над головами людей. И вода отражала их, как черное зеркало.
Пирога проплывала местность с обнаженными обломанными стволами. Жесткие узлы растений-веревок опутывали их, падали вниз, как плети, или стягивали через реку дерево с деревом. Веревки были голыми, без одного листка. Они напоминали корабельные снасти. Бурый лес был обуглен пожаром.
Пальмы закачались на берегах. Их было множество. Путешественники уже видели втрое больше разных пальм, чем описали ботаники всего света.
На одной из них, на вершине стофутовой колонны, висели гроздья. Каждая гроздь походила на виноградную, увеличенную стократно, в ней было семьдесят-восемьдесят плодов, румяных, как огромные персики. Гумбольдт назвал пальму, увешанную гроздьями, персиковой пальмой.
Местность стала выше, суше, ряды холмов и горок прорезали леса. Попадались сотни змей. Это был водораздел между системами Ориноко и Амазонки.
Индейцы взвалили пирогу на плечи. Так шли три дня, все к югу. Об этих местах никто ничего не знал; они были дики и пустынны. «Во внутренних странах Америки, — пишет Гумбольдт, — привыкаешь смотреть на человека как на создание, не составляющее существенной принадлежности ландшафта. Земля переполнена растениями, развитию которых ничто не мешает. Неизмеримая полоса чернозема свидетельствует о непрерывной деятельности органических сил…» Отметим и эту вскользь кинутую мысль Гумбольдта. Нужны были десятки лет, вся работа Докучаева и Костычева, чтобы теория органического происхождения чернозема стала очевидной истиной.
Но послушаем дальше рассказ Гумбольдта:
«Крокодилы и боа владычествуют над потоками. Ягуары, тапиры, обезьяны без страха обходят леса, свое исконное владение. Вид этой буйной жизни, в которой человек не имеет никакого значения, представляет собой что-то чуждое и грустное. На океане и в песчаных степях Африки с трудом привыкаешь к безлюдью. Но там хоть ничто не напоминает наши поля, леса и реки. А здесь, в плодородной, украшенной вечной зеленью стране, напрасно ищешь следов человеческой деятельности и, не находя их, воображаешь себя переселенным в другой мир. И чем дольше длятся такие впечатления, тем они сильнее».
Через три дня снова вышли к берегам большой реки. Это была Риу-Негру, самый крупный приток Амазонки. Пирога закачалась на волнах. Еще три дня плыли дальше к югу.
На берегу среди срубленных деревьев показались жалкие хижины миссии Сан-Карлос. Тут проходила граница Бразилии, португальского владения. Знак, что надо поворачивать к северу.
Назад решили вернуться, не покидая воды.
От Риу-Негру, несколькими днями пути выше, отходила странная река Касикьяре. Она шла в глубь лесной чащи, чудовищного сплетения растений, еще более непроходимого, чем где-либо раньше. Лили тропические ливни. Ночью не разгорался огонь и не было сухого места, чтобы лечь. Тело вспухло, яд мириад москитов наливал его тупой болью. Иногда на ночь зарывались по горло в сырой, пахнущий прелью песок и заматывали голову.
В ящиках с растениями, пересыпанными камфарой, плотно обитых, подвешиваемых на веревке, все равно находили полчища насекомых, грызущих листья. Гербарий погибал.
Ели рис, маниок, пизанги; запасы сгнили; добавляли мясо морских свинок. Но оно воняло мускусом, ему предпочитали обезьян, когда их удавалось достать.
Одежда прилипала к коже; гнойные раны не заживали.
Но в черных недрах этих лесов все-таки обитали люди. Их было мало, они появлялись редко.
Иногда ночью над гнилыми болотами, высоко в ветвях, показывались огни. Они двигались, перебегали, останавливались. Словно огненное поселение повисло в воздухе.