Хикикомори
– Это не в счет.
– Почему это – не в счет?
– Это была не моя инициатива.
– Хорошо, тогда что насчет этого фингер… Как его там?
– Фингерборд.
– Половина подвала завалена рампами. Оскар по выходным целыми днями над ними сидел, чтобы их собрать, а спустя три дня они тебе надоели. Хотя о том, как у него туго со временем, ты и сам знаешь.
Она вновь прерывается, чтобы вдохнуть воздуха, и ищет глазами мужа, который все так же стоит, отвернувшись к окну.
– Оскар, ну скажи же и ты хоть что-нибудь!
За исключением нескольких прохожих, спрятавших под капюшонами лица, чтобы защититься от порывов ветра, гонящего по улице падающий снег, город кажется необитаемым. То здесь, то там в окнах мерцают голубые всполохи, опускаются жалюзи, мелькают тени. Словно маленькие вселенные, отгороженные от внешнего мира, ничего не желающие знать о своих соседях, грудятся комнаты к комнатам, образуя дома, затем проулки, затем целые города.
Тиль стоит в эркере у окна. Его торс обнажен. Он хватается за ручки, распахивает створки, снежинки по косой врываются в пространство комнаты, его моментально пронизывает дрожь. Воздух хорош и свеж, прохладен и чист.
2
Там, где стоял диван, где грудились другие предметы, теперь лишь мои метки, напоминающие о них. Если быстро повернуться, мне по-прежнему кажется, будто в углу прячется кровать. Она упорно не желает стираться у меня из памяти. Осталось и чувство непрекращающегося, лишь понемногу ослабевающего давления, которое так давно лежит на мне тяжким бременем, что стало частью меня.
Я сижу за столом между окнами, и все равно, даже если вытянуть руки, не могу достать до стекол. Мать говорит, мой эркер достаточно высок, чтобы в старину под ним мог поместиться воз сена. С моей стороны окна узкие, а там, впереди, общей площадью примерно достигают размеров теннисного стола. Отец твердит, что до двадцати одного мой организм еще растет, ну а потом уже придет его черед выстругать из меня ладного мужичонку. При этом он обычно смеется, но я уверен, папа говорит всерьез.
Покуда мать мажет бутерброды, а Анна-Мари между ванной и лестничной клеткой успевает набрать первые сообщения в планшете, я сижу на стуле и верчусь вокруг своей оси. Мой стул может вращаться вечно. Он бел, как облако, как овечья шкура, и сделан в форме тюльпана, в чашечке которого я и утопаю. Мать уходит последней. Она может открыть свой шоу-рум, когда заблагорассудится. Хотя обычно под дверью ее уже кто-то дожидается.
Я кружусь, пока голод не гонит меня на кухню; скрип паркета в коридоре пугает, словно я задумал скрыть свою вылазку даже сам от себя. В корзине, которая на увешанной высокотехнологичными гаджетами кухне смотрится совершенно архаично, нахожу круассан из булочной Треттеров. На вкус он великолепен, но крошится, как черт знает что. Фрау Треттер – наш поставщик императорского двора, даже если сама она об этом и не подозревает. Ну а мать – та еще птица: она может навесить людям ярлыки и заставить их играть свою роль так, что те ничего и не заподозрят. Вернувшись в комнату, я принимаюсь нарезать круги вокруг матраса, все время по часовой. Стоило вынести всякий хлам, как комната сразу стала казаться больше. Чем меньше здесь предметов, тем лучше я себя чувствую. Раньше мой круг состоял из двенадцати, а теперь насчитывает уже пятнадцать шагов. Хождение по кругу стимулирует мыслительный процесс. Я уже давно не ходил по кругу, у меня не было времени поразмыслить.
Солнце вершит свой круг. Я прикрыл глаза, а немногим позже, когда вновь распахнул их, увидел, что оно уже практически в зените. Еще не знаю, что для меня будет значить умение прикрывать глаза так, что один день сменяет другой. Все ново для меня. Во всем должен открыться новый смысл. Снаружи доносится лишь шум редких грузовиков, подвозящих товар к тому или иному магазину – больше ничто не нарушает тишину. Снега на улице столько, что люди попросту махнули на нее рукой, весь город заледенел. Я ощущаю невыносимую тяжесть, и чем дольше лежу, тем более разбитым себя чувствую. Но в этой усталости что-то есть. Под окном скрипят чьи-то шаги – тех немногих, что тянутся мимо фонтана к торговым рядам. Еще в сентябре фонтан укрыли, и пробудится он только с прилетом первых птиц. Меня удивляет, что я интересуюсь такими странными вещами, как перелетные птицы.
В большинстве отцовских книг, которые у него обычно бывают разбросаны по всей квартире (в надежде, что я или Анна-Мари когда-нибудь со скуки в них заглянем), речь о том, как человек должен преодолеть собственные границы, дабы познать себя, о том, что после этого он может воспарить и взглянуть сверху на покинутую им оболочку. Для меня это рутина, я без всяких проблем могу вызвать такое состояние и тут же вознестись над собой. Я лежу абсолютно ровно, вытянув ноги, выпрямив спину, руки послушно сложив. Несмотря на то что мои глаза закрыты, я почему-то ощущаю невероятную бодрость. Что-то взволновало меня, как мне кажется. Я отдаляюсь еще, по ощущениям, я должен парить уже где-то под лепниной потолка. Матрас окружает мое тело, словно рама. Будто я лежу в ящике или боксе. Справа и слева от себя я вижу собственные метки, яркие очертания воспоминаний. Еще немного дальше. Сама комната становится боксом, в который раньше была встроена мебель, но сейчас ее вырезали и удалили. Я поднимаюсь еще на пару метров и воспаряю над домом – скоплением взгроможденных друг на друга коробок, забитых просто до отказа. Задаюсь вопросом, как люди могут дышать в таком окружении. Предметы существуют, претендуя на место в жизни, все создает обманчивую иллюзию осмысленности, но на самом деле лишь движется в одном направлении. Я все больше и больше дистанцируюсь и вижу, как люди покидают свои боксы, чтобы отправиться за покупками на окрестные улицы; они, словно кровяные тельца, вливаются в пульсирующие потоки себе подобных. Улицы становятся артериями, дома – самостоятельными образованиями. Поднявшись в тропосферу, я чувствую, как вокруг меня становится легко и ясно. Очертания города теперь и сами напоминают загроможденный бокс, удерживающий в себе бурлящую жизнь. А от него, в свою очередь, также отходят жилы, соединяют его с другими такими же сосредоточениями людей, передают информацию, пересекаются, сталкиваются. Организмы накладываются друг на друга, наслаиваются, некоторые сливаются, образуя нечто третье, какие-то артерии постепенно слабеют, истончаются и блекнут, пока не исчезают совсем или не оказываются поглощены другой жилой. Но если очень постараться и как следует прищуриться, там, внизу, я могу разглядеть то самое белое пятно, ту крошечную пустоту. И это единственное, ничем не занятое белое пятно, выделяющееся на фоне остальных, – это комната того мальчика, который лежит спиной на матрасе, окутанный бледной, всеобъемлющей пустотой, мальчика, послушно сложившего руки в самом начале чего-то ему еще неведомого.
Чужеродный перезвон возвращает меня обратно в мое тело. Надо мной склоняется Анна-Мари, протягивая свой надрывающийся телефон. Разве школа уже кончилась? На ней узкие джинсы-дудочки и фланелевая рубашка в клетку. Словно модница с ранчо. Говорит, что, по всей видимости, я давно не беру трубку, если Ян пытается дозвониться ей. Я поднимаюсь, поджимаю под себя ноги, беру трубку. С дисплея на меня с сияющей улыбкой смотрит друг. Я провожу пальцем, чтобы принять вызов; тем временем сестра выжидающе глядит на меня, уперев в узкие бедра кулачки.
– Привет, Ян, – говорю я.
– Мы в «Гангатауне» поедаем бангобургеры, – сообщает он.
– Супер, – только и отвечаю я.
– Потом пойдем в «Энчиладас». Вместе со всеми, кто собирался раньше позаниматься. Приходи.
– Мне нечем заниматься, – бубню я.
– Какая разница, – заявляет он. – Просто побудь с нами, не вешай нос.
– Я его и не вешаю, – заканчиваю я.
Некоторое время в трубке слышно лишь молчание. Всякий раз, когда Ян вот так умолкает, в его мозгу бегают колесики, он принимает решение.