Азов
– Ульяна куда-то побегла, – оторопело сказал Левка. – Звонят спозарани. Бегут все люди. Не бежать ли и нам куда, атаман?
– Куда бежать будете? Пойду сам, узнаю, – отозвался атаман угрюмо. – Подождите.
В это время дверь с шумом распахнулась. На пороге, Тяжело дыша, стояла Ульяна.
– Ну?! Где там горит? – набросились на нее казаки.
– А ну их! Нигде не горит, – холодно ответила она. – Воров будут кнутовать да разбойников. Да бабу одну пытать – за то, что беспошлинно торговлишку вела. Табак с полы сбывала, водку варила.
– Хм! Табак сбывала, водку варила? – ухмыльнулся атаман. – Да разве ж по такому делу можно так лихо звонить? Дурьи головы! Две тысячи колоколов подняли.
– Тверской гудит! – проворно сказала Ульяна, отдышавшись. – Новгородский колокол! Иван Великий!..
– Колл…лло…коллаа, – широко раскрыв рот и зевнув, сказал Ивашка. – А я-то думал…
Ульяна незаметно подошла к атаману и шепнула:
– Пойдем во двор. Скажу что-то.
– Добро! – сказал Старой. – Вы, станичники, помолитесь тут господу. – Надел шапку и быстро вышел вслед за Ульяной.
– Аль что другое там стряслось? – с волнением спросил он во дворе. – Что там дозналась по нашему делу?
– Дозналась. Плохи дела. Дьяк Гришка сказывал…
– Да ты успела уж повидать дьяка?
– Успела… Он сказывал мне, что всем казакам, которые стали у меня на постое, не миновать беды.
Атаман широко раскрыл глаза.
– Почто ж? Ты, что ль, баба, сплутала? Ну, молви, ты? Вражья полынь-трава! Глянь-ка мне в очи!
Ульяна подошла поближе к атаману, впилась в его глаза – и ее взгляд обжег атамана.
– Эх, ты! – с жаром сказала она и рванула на себе кофту. – Н-на мое сердце, коль ты ослеп! Тьфу, дьявол! Тебе ли говорить-то!
– Прости, Ульяна. Неладное молвил я, – быстро заговорил атаман и, внимательно вглядевшись в побледневшее лицо Ульяны, взял ее за руку. – Прости, Ульянушка!..
– Пускай тебя бог простит!
– А ты, Ульянушка?
– Ладно, и я прощаю, – ответила она и прикрылась белым полушалком. – Да знай наперед, что я тебе по гроб есть верная холопка!
– Почто ж нам лихо будет? Сказывай! – заговорил снова атаман.
– Царю отписка послана!
– Отписка? Кем?
– Валуйским воеводой.
– Волконским Гришкой?
– Я не упомню. А будто его гонец доставил.
– И что ж воевода в отписке пишет?
– Дьяк Гришка говорил: валуйские дела в Разбойный переслали.
– Час от часу не легче! Что ж мы, разбойники? Очумел дьяк!
– Не узнала, – промолвила Ульяна. – Чего-то Гришка сердится. Гришка будто царю доложил отписку воеводы, а царь ногами топает, кричит. Что дальше будет, дьяк сам не ведает. Но лиха много будет, говорил.
– Подарки дьяк возьмет?
– Подарков дьяк не будет брать: боится. Султан беспрестанно строчит, да крымский хан все строчит жалобы на вас, донских казаков!
– Султан? – переспросил Старой. – Султан не в новость нам. И хан не в новость. Отродье басурманское. Я сам пойду к дьякам. А тебе, Ульянушка, спасибо за вести, хоть и недобрые они… Что ж там воевода нацарапал?
– Про то про все я не дозналась. Гришка мне ничего не сказывал. Он только то твердил, что ежели я кому о том единожды хотя поведаю, то дыбы нам не миновать.
– Да что ты, бог с тобой! Вот я седни сам в приказ пойду. Сам все дознаю.
– Ой, не ходи! – взмолилась Ульяна. – Ой, не ходи, Алеша! Выжди денек.
– Да нет, пойду. Беды я не накличу на тебя.
– Ой, не ходи! – твердила Ульяна.
Но атаман уже не слушал ее.
– Ну, казаки, – кивнул он, – берите шапки. В приказ пойдем.
Старой и казаки пошли в Посольский приказ, надеясь увидеть там дьяка Гришку Нечаева.
Москва котлом кипела. Еще гудел тягуче медный колокольный звон. Возле церквей толпились всякие люди: родовитые бояре, дворяне, боярыни и боярышни, дети дворянские, гости царские, мужики сермяжные, торговцы. Москва крестилась и молилась.
Разбойный приказ был на замке: все дьяки, подьячие да палачи из Разбойного ушли на площадь. На площадь понесли клещи, длинные трехжильные кнуты, топоры, жирно просмоленные веревки, ножи, похожие на сабли, – ими уши резали ворам. Кого-то нынче запытают насмерть? Кого-то засекут кнутами, кровь пустят? Кого-то башенные приворотники поволокут к высокой дыбе и там, после пытки, сняв с дыбы окровавленное человеческое мясо, швырнут в колымагу с сеном или бездыханное тело под стены чужого дома выбросят, – нищие-божедомы подберут!
Стрельцам на Красной площади работы было много. Бердышами остроконечными сдерживали нахлынувшую толпу, покрикивали на всех, замахиваясь, приказывали не шуметь. А шум людской меж тем не унимался.
– Вот те и царь Михайло! – выкликала баба, держа мальчишку за руку. – Москву построил, а пытку на государстве не перевел.
– Царь – от бога пристав, – степенно заметил рядом мужик.
– А вот бояр думных не смиряет он. Бояре ставят на своем, – сказал другой, краснобородый мужик. – Не ведает царь, что делает псарь. Московские бояре, дворяне да стольники всегда уйдут от царской кары… – Озираясь, краснобородый мужик прибавил: – А ныне многие люди разбойников у себя укрывают, а к иным боярам разбойники рухлядь [12] привозят, а те ее принимают. Царь же говорил боярам: «Не станете разбойников хватать и казнить – велю с вас взыскивать по жалобам вдвое, а самим вам быть от меня в казни и продаже». И выходит – боярам все разбойные дела вести приказано. А они, убоясь казни да продажи, лютуют над невинными людьми. До бога высоко, до царя далеко! – сказал он в заключение и, тряхнув рыжей бородой, затерялся в толпе.
– Лови приговорника! – крикнул кто-то в толпе.
– Лови, Москва! – крикнул мужик. – Казни, Москва, свои дурьи головы! А у меня свой царь в голове…
Вышел на Лобное место палач Андрейка: высоченный, широкоплечий, самодовольно ухмыльнулся. В толпе зашептались. Перед Андрейкой поставили длинную лавку; оп вынул из красного футляра, похожего на гробик, втрое сложенный «инструмент» – кнут с железным кольцом на сплетенных ремнях и с таким же кольцом на белой ручке.
Андрейка по-деловому, не спеша расправил свой «инструмент» и отошел от лавки на четыре шага.
Все замерли.
Андрейка с подскоком двинулся, взмахнул кнутом и ударил по лавке, будто пробуя ее крепость. Толстая доска лавки раскололась, ножки раздвоились, разошлись в стороны.
– Эк, бес, силен! Вот резанул! Вот ляпнул! Знать, крепко бить будет!
– Да этот Андрейка, рожа красная, коней лечил своим струментом, – сказал стрелец. – Эдак хлестанет по крупу коня – рассечет круп надвое, до кости, как топором.
На то же самое место вывели парня в холщовой рубахе. Волосатый детина, у которого из-за густых, длинных, растрепанных кудрей виднелись только глаза да белые крепкие зубы, клялся перед судьями в своей невиновности, крест хотел класть, но ему руки связали назад веревкой. Детина со стоном мотал головой, хотел было вырваться, но привычные заплечных дел мастера держали его крепко. Другие перекинули смазанную жиром веревку через высокий блок, укрепленный на деревянных перекладинах. Подслеповатый дьяк стоял в стороне и гнусаво читал грамоту; в грамоте перечислялись преступления, совершенные холопом Ивашкой, который будто бы давно подбивал дворню взбунтоваться и побить до смерти бояр за все их жестокости и неправды к черным людишкам, подыхающим в рабской нужде и пухнущим от голодухи. Потом дьяк свернул грамоту в трубку и отошел в сторону. Два палача дружно потянули веревку на себя.
– Крепись, паря! – крикнули из толпы.
– За наше дело холопье страдаешь! Все зло пыточное от Салтыковых идет!
Кости парня хрустнули, как сломанные жерди. Руки его медленно выворачивались за широкие плечи. Глаза расширились, словно удивленные чем-то, а потом застыли. Но он не кричал. На крутом лбу и на изъеденном оспой широкоскулом лице его проступили крупные прозрачные капли пота.
– Тяни поживее! – раздался голос дьяка, похожего на ощипанного гуся. – Кнута считайте!