Конец нового дома (Рассказы)
Спали пассажиры на соседних полках. Спал весь ваты, потряхиваемый, подергиваемый, уносимый паровозом вперед. Паровоз ухал и свистел в глухих осенних лесах, порождал в лесном коридоре быстро возникающий и уходящий вместе с составом ветер, сыпал искрами в густую темь. А она, то плача, то улыбаясь в полутьму, все думала, все вспоминала, переживала то, что подсказывали, приносили издалека, живо рисовали ей память и воображение. И не спала всю ночь.
БЕЛЬГИЙСКОЕ РУЖЬЕ
Этим летом, ближе к сентябрю, я побывал, наконец, в родных местах, в Стариковке.
День выпал жаркий. Пока я шел от райцентра лугами да полями, а до Стариковки транспорта не предвиделось, еще было под ветерком терпимо. Когда же вступил в лес, стало жарко, и небольшой чемодан, в котором находились дорожные вещи да «городские» подарки тете, показался тяжелым.
Никого у меня в Стариковке, кроме вдовой тети, не осталось, но я все же решил съездить и поглядеть.
В лугах стояли стога, по ложкам стлался лен. А в лесу только птахи изредка вспархивали, а деревья стояли молча. По песчаной дороге, накаленной солнцем, шла глубокая рубчатая колея. Видать, и машины в Стариковку ходили.
Так я шел, останавливался у каждой лесной речки. Текли они беззвучно, только струя отмечалась рябью среди осоки. Останавливался и пил, ложась грудью на берег. И вспоминал с радостью, с интересом название каждой речки, и овражка, и отворота-просеки в лес.
Не близко было идти, так что о чем я только не передумал, пока не добрался до времени, когда мы с Димкой слали на сеновале, и начали ходить на охоту, и была у нас подруга Линка, и брал иногда нас с собой на, охоту Петруня.
Учились мы с Димкой да с Линкой, которую полностью звали Капитолина, в райцентре, а летом жили у себя в деревне, работали в колхозе и занимались мальчишескими своими делами.
В ту послевоенную пору, не очень-то сытную, все же радостно и хорошо нам было, как и большинству ребят. Мы были уже подростками, недолго оставалось до совершеннолетия. Мы и по ягоды ходили, по грибы, за местным хариусом, что зовут у нас сорьезом, на лесные речки. Кстати, сорьеза — самой вкусной рыбы, что я в жизни едал, — водилось в тех речках немало. Должно быть, потому редко встретишь у нас Щукиных или Карповых, а Сорьезовы есть. И Линка носила фамилию Сорьезова.
Димка — закадычный мой друг, может, потому и закадычный, что, кроме него, ни одного парня нашего возраста в маленькой Стариковке не имелось — рос крепким, темноволосым, кареглазым и молчаливым. Я был и побелее, и похудее, и послабее его. Но мы силой не мерялись, силой мерилась с нами Линка.
Она была старше нас на два с лишним года, ростом равная с нами, тоненькая, сероглазая, с льняными, как у матери, волосами, но храбрая, как ее отец, что ушел на фронт, получил три ордена и погиб.
Она и Димку стукала не раз, пока он не признал ее превосходства, и стала у нас вожаком. А училась в одном с нами классе: год пропустила из-за болезни матери, потом еще зиму работала в телятнике. И разумеется, была нас старше не только годами, но и умом.
Вместе с ней мы облазали все малинники и прочие ягодники, избродили все речки в округе, ходили на дальние озера. У меня и у Димки — какое для подростков счастье! — было по старенькому ружьишку. Линка и стрелять научилась. Мы с Димкой спали на сеновале, что находился за нашим домом над двором, срубленным отдельно от избы. Забиралась туда и Линка — посидеть. И велись там задушевные ребячьи разговоры, особенно когда шел на улице дождь.
Поплыли сразу в моей памяти зори над лесом и речкой, плеск рыбы, пьяный дух малинников. Увидел я сеновал, летние облака над ним, весенние березы, с веток которых срываются в гудящий полет майские жуки, увидел дожди и леса в снегу. Вдруг пахнуло кипреем, и грибной прелью; и только что отметанным на сеновал сеном. И так затронули меня все запахи и ощущения, и звуки, начиная от скрипа колодезного журавля до хруста косы по росной траве, что, вспоминая, дошел я до года, когда мы познакомились с бельгийским ружьем.
В этот год Линка начала откалываться, точнее, не разделять полностью все наши забавы и намеченные предприятия. На сеновал, правда, она по-прежнему приходила, но разговор при ней не всегда клеился. Сидим иногда, гладко течет беседа о предстоящей рыбалке или походе в лес. Мы с Димкой «снасть» налаживаем, к поводкам крючки привязываем. Все ладно, все идет по порядку. И вдруг Линка влепит вопрос:
— Слушайте-ка, ребята, я книгу прочла. Там — очень она его любила. А он ее бросил, а потом пожалел. Почему ж это так бывает?
И попрет разговор не туда. Мы даже сердились вначале, но после эти разговоры затянули. Романы мы читали и обсуждали их, понимая все по-своему. Но Линка как-то не по-нашему все понимала. Увидит она, что не сходится ее мнение с нашим, и неожиданно резко повернет:
— А ведь полетят же когда-нибудь люди на звезды… А? Скажем, далеко-далеко. До самой последней. А за ней опять звезда! Конца-то нет! Так люди никогда-никогда всего и не узнают. Удивительно как-то. И жалко.
Лежим на сене. Смотрим в проем сеновальной дверцы на звезды. И чего ей жалко, и чего удивительно? Странная малость она, Линка, стала.
Тогда-то и увлеклись мы, потому что почувствовали себя совсем мужчинами, взрослым занятием — охотой. А на охоту Линка с нами ходить не стала, совершенно отошла от наших увлечений. Зато охота помогла нам подружиться с властителем отроческих дум наших — Петруней.
Петруня был единственным в Стариковке взрослым парнем. Пожалуй, чересчур взрослым. Таким его сделала война.
На войну он ушел женихом, который уже отгулял свое, отгармонил и которому нечего тянуть — надо жениться. А вернулся через пять лет. Бабы начали ему намекать то на одну из Плаксина, то на другую из Батраковки. Но он, видимо, считал, что время терпит, и не спешил.
Мужчины тогда частенько войну вспоминали: бои, разведки, товарищей. Если подопьют — хвастают. Петруня вместе с ними: он все перенес, он равный. А мы с Димкой слушаем, забившись куда-нибудь в угол, и необыкновенными кажутся насквозь знакомые, наши, стариковские мужики.
Если — кто принес с войны одежду, обувь — она не только хозяину пошла, всей семье. А Петруня был один, совсем один, и ходил очень хорошо одетым. Было у него и трофейное и отечественное. То мундир натянет, то китель какой-то необычный. А зимой ходил в белом нагольном полушубке и шапке-кубанке с черным кожаным верхом.
Но не одежда интересовала нас в нем, а как-то все вместе. И фронтовик он был, и сильный: длинные, жилистые руки, и парень — все-таки к нам поближе. А главное, было у него много вещей, на наш взгляд, исключительных и бесценных.
Что там одежда! Мы, хотя и выросли в старых штанах от батек и ватных фуфайках, много ей значения не придавали. Но вот был у Петруни аккордеон-четвертушка, на который Димка спокойно смотреть не мог и на котором Петруня не играл. Я почти хладнокровно относился к аккордеону, зато вместе с Димкой с восторгом взирал на трофейный фотоаппарат, пленки к которому не было в райцентровских магазинах, а особенно на бельгийское двуствольное ружье, сработанное, вероятно, по частному заказу какого-нибудь богача.
То было ружье! Петруня надевал высокие яловые сапоги, зеленые диагоналевые галифе, китель и, сбив фуражку на затылок, шел по деревне. А за его спиной болталось, сверкая стволами в насечке, ружье с точеным, небольшим, на взгляд, прикладом с тонкой шейкой. Случалось, Петруня вешал ружье на грудь. И его вытянутое лицо с очень курносым носиком, чрезвычайно добродушное, становилось тогда значительным и почти грозным.
А мы брели за Петруней. Он не чуждался нас, держался, как с равными, говорил о серьезных вещах, рассказывал о разных случаях, даже советовался на охоте. Но мы-то знали его превосходство, ценили благородство его отношений с нами и благоговели перед ним.