Закон-тайга
Лейтенант, напевая под нос какую-то нехитрую строевую песенку, отдалился от костра и побрел в сторону дороги. Вскоре его фигурка скрылась из виду.
— Совсем у нашего взводного мозги поехали, — искренне засокрушался дембель Вшивин, — и что это с ним такое сегодня? Ничего не пойму.
— Ну и пусть, нам больше спиртяры останется, — отозвался прапорщик, который, конечно же, подозревал об истинных мотивах поведения офицера, но тяга к свету, теплу и спирту оказалась сильней естественного чувства ревности.
— Слышь, летеха, ты там еще поддать принеси, а то до утра все выжрем! — крикнул старослужащий Козлов в темноту; его слова гулким эхом разнеслись по заснеженной пустынной равнине.
— …ы-ы-ы… бу-бу-бу… — донеслось в ответ лейтенантское пожелание.
Да, это была настоящая идиллия: братание товарищей по оружию, спиртные напитки, тепло, огонь, трогательная забота офицеров о подчиненных…
Но вскоре откуда-то из темноты послышался пронзительный, нечеловеческий, истошный крик, заставивший всех вздрогнуть, — так может кричать человек, которого живьем режут на части.
— А-а-а-а!.. О-о-о-о!.. И-и-и-и!.. — неслось из темноты — страшное, душераздирающее.
Следом за криком раздалось хищное рычание.
Все повскакивали — наверняка только теперь военные вспомнили о втором ЧП, о том, что говорили на инструкции о тигре-людоеде…
Не растерялся, как ни странно, только один ефрейтор Жасымбаев: привычным жестом вскинув автомат, он, как и положено по уставу гарнизонной и караульной службы, громко крикнул по направлению леденящих душу звуков:
— Стой! Кто идти?
В ответ донеслись еще более жуткие крики, заглушаемые тигриным рычанием.
— Стой! Моя стрелять будет! — грозно произнес монголоидный ефрейтор, втайне гордясь знанием воинских уставов.
— А-а-а-а!.. Те-е-е-е!.. — донесся последний вопль пожираемой жертвы.
— Мой совсем стреляй! — После этих слов бдительный Жасымбаев, как и положено, сделал одиночный предупредительный выстрел вверх, а когда понял, что это не подействовало, выпустил на крики и рычание весь рожок; темноту непроницаемой ночи пронзительно прорезали тонкие нити трассирующих пуль; в голову угреватого прапорщика со свистом полетели свежеотстрелянные гильзы, заставив его пригнуться и закрыть лицо руками.
Как ни странно, но после этого крики и рычание стихли.
Механическим жестом, по-уставному, Жасымбаев молодецки закинул за спину автомат и, отдав честь прапорщику; отрапортовал:
— Моя совсем шакала-людоеда убила! Моя отпуска в юрта заслужила, однако!
…Минут через десять прапорщик и трое дембелей уже стояли над растерзанным, окровавленным телом лейтенанта Сидорова.
Труп любителя спирта, закуски и чужих жен являл собой жуткое и отвратительное зрелище. На утоптанном, буром от крови снегу, что свидетельствовало об отчаянной борьбе, в угнетающей своей неестественностью позе, с перегрызенной шеей и оторванной рукой, лежал несчастный младший офицер…
На груди зияла большая, размером с хороший футбольный мяч, дыра, запекшиеся края ее и дымящаяся офицерская шинель свидетельствовали о том, что ночная стрельба из автомата трассирующими пулями достигла цели.
Трудно было определить истинную причину смерти лейтенанта Николая Сидорова: то ли клыки хищника-людоеда стали тому виной, то ли случайное попадание меткого ефрейтора Жасымбаева.
Ефрейтор, приближаясь к распростертому телу застреленного командира, удовлетворенно улыбался в предвкушении отпуска в юрте, чая с мукой и бараньим жиром, но отсутствие тела тигра-людоеда заставило вытянуться широкое монголоидное лицо ворошиловского стрелка…
* * *После налета на парикмахерскую и очередного убийства опытный Чалый понял: из вагончика на краю поселка надо сматываться, и как можно быстрей. Пока все шло успешно, но это пока… Беглецов наверняка уже искали — менты на ушах стояли, рвали очко, чтобы уйти от неприятностей, — это наверняка. А потому оставаться, пусть в теплом и относительно комфортном убежище, но все-таки на краю большого поселка, было рискованно, и беглецы решили найти новое место дислокации.
Таковое и было вскоре найдено: старое, заброшенное зимовье в двух километрах на северо-запад от Февральска. Тут, на Дальнем Востоке, подобных брошенных зимовий куда больше, чем обжитых: охотники умирают, или, состарившись, перебираются в город, или — что куда чаще! — загибаются от огненной воды…
Чалый, устало развалившись на топчане, покрытом полуистлевшей оленьей шкурой, лениво листал найденный тут же засаленный журнал «Огонек» за 1977 год — при этом лоб беглеца прорезала глубокая вертикальная морщина, свидетельствующая о глубокой задумчивости; подобное случалось с Иннокентием нечасто.
Малина сидел у сделанной из железной бочки «буржуйки» и грел озябшие руки — после поспешного бегства из вагончика он никак не мог согреться.
— Че ты там читаешь, а, Чалый? — спросил он, задумчиво глядя на языки пламени, скачущие в жерле печи.
— Как умным стать, — послышалось из-за спины. — Как таким придурком, как ты, не быть.
Некоторое время беглецы молчали — Малинин обдумывал, как бы вернуть товарища по несчастью к главному, то есть к захвату вертолета и бегству в соседний Китай; слышны были только сопение Астафьева да треск дров в "буржуйке".
— А как же наш план? — осторожно спросил он по прошествии десяти минут.
— Кстати, почему ты, паучина, «плана» не нашел? — Астафьев с шумом захлопнул журнал. — Я ведь тебя обещал в очко выдрать, петуший гребень приделать, а?
— Да че ты, Кеша, совсем по беспределу решил зарядить — так, что ли? — невзначай щегольнул Малинин тонким знанием блатных понятий. — Где же я теперь «дури» для тебя найду-то?
— Мое какое дело… Когда старшие говорят — надо делать, — процедил Чалый, — а если не делаешь… Все по закону, никакого беспредела нет.
И он, поднявшись, решительно подошел к подельнику — тот, вжав голову в плечи, приготовился к самому худшему.
— Ладно, не боись, я тебя еще немного пожалею, — милостиво произнес Астафьев. — Кстати, ты в парикмахерской ножницы взял… Дай-ка их сюда.
Малинину вдруг показалось, что Кеша решил его зверски кастрировать: ввиду того, что ножницы были маникюрными, несчастному бы пришлось нелегко — операция обещала быть долгой и мучительной.
— Че сидишь, как прокурор на процессе? — злобно сказал Чалый, — я тебе что сказал?!
— А зачем тебе ножницы?
— Я сказал — дай, значит, дай, — последовало категоричное.
Делать было нечего — пришлось подчиниться.
Однако цирюльный прибор потребовался Чалому вовсе не для незамысловатой хирургической операции — к огромному облегчению его товарища. Взяв «Огонек», Иннокентий принялся аккуратно резать картинки на равные части, то и дело сравнивая края. Затем, немного пожевав хлеб, сделал клейстер; когда картинки с изображением передовиков производства и знатных доярок были обклеены с «рубашки» листками серой бумаги для цигарок-самокруток, у опытного блатного получились настоящие игральные карты. Ровно тридцать шесть, как и положено, — правда, не роскошные «Атласные», которые обычно продаются в Хабаровске, в киосках «Союзпечати» да на рынке, но все-таки лучше, по мнению Чалого, чем вообще никакие. Даже намного оригинальней: заслуженные доярки и свинарки были дамами, а знатные шахтеры, механизаторы и передовики производства — королями и валетами (блатной, послюнявив ртом химический карандаш, нарисовал соответствующие символы масти и достоинства).
— Ну что — хватит яйца чесать, давай лучше выясним, кто чего стоит, — опытный блатной кивнул подельнику, — давай, давай…
Кто-кто, а Малина знал, чего стоит в «катании», то есть в карточной игре, Чалый, — скривившись, словно выпив натощак стакан денатурата, он произнес:
— Да чего выяснять…
— Сыграем, что ли?
— Да как с тобой играть, Чалый, если у тебя в колоде восемь тузов и двенадцать королей?! — обреченно спросил москвич.
— Сколько надо, столько и есть, — ухмыльнулся Астафьев, — давай, давай, когда человек тебе дело предлагает. А что так сидеть — баб ты не привел, анаши не достал, «адик», — Иннокентий имел в виду одеколон, — кончается, делать все равно нехрен.