Подмена
— Но мне до смерти надоело не говорить об этом! Ты заметил, что в этом городке все отчаянно делают вид, будто все нормально и ничего плохого не происходит?
Я кивнул, с трудом подавив желание уточнить, что порой так намного проще жить. Вместо этого я поскреб пальцами по кровле и промолчал.
Эмма скрестила руки на груди.
— Ты очень похож на него.
Я невольно втянул голову в плечи. Эмма имела в виду брата, который у нее когда-то был, но все, связанное с ним, даже самые ничтожные мелочи, вызывало у меня тоску и странное оцепенение.
Но Эмма продолжала говорить тихим задумчивым голосом:
— Кажется, он тоже был светловолосым. И у него были голубые глаза, потому что у тебя тоже были такие, правда, недолго. Потом голубизна начала линять. Или выцветать, уж не знаю. Может, это какое-то колдовство или заклятие, но голубизна таяла и однажды совсем исчезла, и ты стал таким, как сейчас.
— Но ведь ты точно не помнишь, каким он был?
Эмма, нахмурившись, уставилась на свои ладони, будто пытаясь вызвать в памяти смутный образ.
— Я была очень маленькой, — сказала она наконец. — Поэтому я путаю, что было до, а что — после. Точнее, я помню какие-то детали, но не могу сказать, тебя я вспоминаю или его. Лучше всего я помню ножницы. У мамы были ножницы, она вешала их на ленточку над колыбелькой. Очень красивые.
Я задумался о суевериях Старого Света. О хитростях, призванных защитить дом и уберечь его обитателей… Лишнее подтверждение лежавшей на поверхности истины: никакие уловки не помогают.
Эмма вздохнула.
— Наверное, я вообще его не помню, — сказала она после долгого молчания. — Помню только, что делала мама, чтобы его не похитили.
Она подтянула колено к груди и обхватила его рукой. Ее волосы выбились из пучка и Эмма затянула его потуже; сейчас она выглядела печальной, как одинокий маяк. Печальной, как монашка.
Мне хотелось сказать, что я ее люблю, люблю не такой сложной любовью, как родителей, а совсем простой — такой, о которой не задумываешься. Любить Эмму было для меня все равно, что дышать.
Она вздохнула и покосилась на меня.
— Что? Что ты на меня так смотришь?
Я пожал плечами. Чувство было простым, а вот слова не находились.
Эмма долго всматривалась мне в лицо. Потом дотронулась до моей щеки.
— Спокойной ночи, уродец!
Она прыгнула в окно вперед головой и шлепнулась на мою кровать, закинув ноги на подоконник. Подошвы ее тапок были черными от дегтя. Я протянул было руку, чтобы отряхнуть ее щиколотку, но не стал.
Внизу подо мной лежал тихий и спящий квартал. Я опять оперся на локти и принялся разглядывать улицу.
На самом деле существовало два совершенно разных Джентри, и по ночам всегда лучше различался второй. Наш город — это не только добропорядочные зеленые лужайки, наш город — это еще и тайны. Это место, где в бакалейной лавке люди крепко прижимают к себе детей, а перед сном дважды проверяют замки на дверях домов. Где прибивают подковы над входной дверью, а вместо ловушек для ветра вешают медные колокольчики. И еще — нательные кресты в нашем городе носят не золотые, а из нержавейки, потому что золото не в силах защитить от таких, как я.
Есть у нас и смельчаки, что закапывают у себя в саду осколки кварца или агата, некоторые даже выставляют за дверь молоко — скромное подношение тем, кто, возможно, прячется в темноте заднего двора. На прямой вопрос горожане скорее всего пожмут плечами или отшутятся, но все равно будут поступать по-своему, потому что мы живем в городе, где не принято гасить свет на крыльце и улыбаться незнакомцам. Потому что если вы поставите пару-тройку красивых камней на грядку с ноготками, ранние заморозки не обожгут ветки ваших плодовых деревьев, а дворик будет выглядеть гораздо красивее соседского. Потому что ночь в Джентри — это, прежде всего, тени и пропавшие дети, но мы живем в месте, где о таком не принято говорить.
Прошло много времени, прежде чем я вернулся в свою комнату и лег в постель. Окно я оставил открытым, чтобы легче дышалось. Нет, в доме было не так плохо, только душно, а мне всегда трудно уснуть среди запахов гвоздей, болтов и стальных кронштейнов.
Когда поднялся ветер, я поежился и поплотнее завернулся в одеяло. В саду трещали сверчки и скрипели деревья. Вдоль дороги, в высокой траве шуршали мыши, ночные птицы чирикали вдалеке, словно зубчатые шестеренки.
Я накрыл голову подушкой, чтобы заглушить звуки. И под шум улицы стал думать о том, как воспринимает все это Росуэлл. Или любой другой, кроме меня. Тот, кто спокойно входит в класс, не отвлекаясь на шорох бумаги или жужжание вентиляции. Я же привык постоянно быть начеку, и стараться не вздрагивать при звуке закрывающейся двери или упавшего учебника.
Такой была жизнь в Джентри, здесь надо было каждый день ходить в школу, сливаясь с миром, где люди предпочитали не обращать внимания на необычное и с радостью закрывали глаза на что угодно, пока ты играл по правилам.
В ином случае, разве они смогли бы жить здесь своей пристойно-достойной жизнью?
Это было непросто. Дети умирали. Они болели, потом им становилось хуже, и никто не мог сказать, в чем дело. Время от времени в Джентри кто-то терял сына или дочь. Родители привычно винили в этом загрязнение окружающей среды или грунтовые воды. А также высокое содержание свинца и токсичные испарения от шлакового отвала.
Натали Стюарт, погребенная на кладбище Уэлш-стрит в присутствии моего отца, была очередной жертвой сложившихся обстоятельств, что, конечно, очень печально. Я хорошо знал сценарий, я выучил все нужные реплики, но когда пытался найти в себе хоть крупицу грусти или сожаления, диктуемого приличиями, видел только Тэйт, сиротливо сидящую в школьном кафетерии. И даже когда вспоминал Тэйт, то чувствовал совсем не грусть, а только одиночество. Представляя себе окружавшие ее пустые стулья, я не оплакивал малышку Натали, а испытывал знакомую тупую боль, с которой жил каждый день.
Правда была в том, что наш город можно было понять. Узнать, полюбить, возненавидеть. Но обвинять его и возмущаться — какой в этом смысл? В конце концов, ты такая же часть Джентри, как и остальные.
Глава пятая
АЛАЯ БУКВА
Пятница выдалась пасмурной и промозглой. Станцию забора крови убрали, но я все равно чувствовал себя не очень хорошо, поэтому в кафетерий решил не ходить. В вестибюле перед главным входом в школу дождь струился по окнам, и казалось, будто стекло плавится.
Все утро я старался избегать всего, что только можно. Толп, разговоров, любого, кто мог спросить меня, почему я брожу по школе словно зомби — то есть, прежде всего, Росуэлла — но к четвертому уроку запас отговорок, объяснявших отсутствие у меня учебников и тетрадей, подошел к концу, и мне пришлось отправиться к шкафчику. Как вы, наверное, уже догадываетесь, без особого энтузиазма.
Никакого «выродка» там не было. На месте надписи красовалась причудливая спираль, заштрихованная тонкими кривыми линиями. С дверцы кое-где соскребли краску, а то, что осталось, походило на паутину: полоски голого металла расходились в стороны от точки, где когда-то горело пропитанное кровью слово. Одни участки рисунка были черными или темными, другие — густо закрашены белым.
— Мы привели твой шкафчик в порядок, — сказал Дэни, подходя ко мне со спины.
Дрю кивнул, продемонстрировав мне маркер и бутылочку со штрих-корректором.
Я молча разглядывал клубок спиралей и кругов. По внешнему краю рисунка поверх маркера был аккуратно нанесен корректор. Потом его соскребли, и сквозь призрачные завихрения проступила основная бежевая краска. Учитывая, что рамки проекта были заданы предшествующим вандализмом, а изобразительные средства декораторов ограничивались корректором и маркером, все было сделано просто потрясающе.
Дэни пихнул меня плечом.
— Честно, мы не хотели ограничивать тебя в самовыражении! Просто подумали, что время для столь решительного заявления еще не пришло. Это может задать неверный импульс, если ты понимаешь, о чем я.