Яснослышащий
Все эти сведения моя мать почерпнула из бесед с всеведущим медицинским персоналом, пока тело её сына послойно и трёхмерно изучала опытная машина Иванова.
В 1965-м Неустроев разработал метод сохранения жизненно важных органов в рабочей форме путём их подключения к кровеносной системе живого организма. В качестве временного хозяина донорских органов использовалась свинья, кровь которой заменялась на человеческую. Неустроев помещал трупные органы человека в брюшную полость свиньи и соединял их с кровеносной системой животного. Ему удавалось таким образом оживлять трупные сердца людей через шесть часов после смерти их хозяев. При этом свиньи оставались подвижными. Неустроев умудрялся одновременно подключать к одной свинье четыре сердечно-лёгочных комплекса и сохранять их в действующем состоянии в пределах недели. Так был создан банк человеческих органов на копытах.
Злопыхатели считали исследования учёного мракобесием и шарлатанством. Благодаря их усилиям Неустроев угодил в опалу вышестоящих инстанций. На его экспериментах уже готовились поставить крест, как тут южноафриканский врач Кристиан Барнард – через двенадцать лет после Неустроева – провёл операцию по вживлению собаке второй головы. А через некоторое время произвёл первую в мире пересадку сердца человеку. Мир рукоплескал Барнарду, однако тот во всеуслышание заявил, что у него бы ничего не вышло, не преподай ему в своё время практический урок его русский учитель.
После этого административное давление на Неустроева немного ослабло, и он даже был допущен к работе на опытной установке Иванова.
«Наблюдать, наблюдать и наблюдать, – сказал корифей, ознакомившись с данными по моему пустотелому образованию. – Пока пузырь не угнетает организм, об операции забудьте думать». Действительно, а что если во время операции шарик исчезнет? Что если это коварное фантомное образование специально провоцирует врачей на то, чтобы его удалили, как лишний орган, а оно в действительности совсем не лишнее? И стоит к нему прикоснуться скальпелем, как в лучшем случае пациент умрёт, а в худшем… случится чёрт знает что и распадётся мироздание?
Между тем я чувствовал себя прекрасно, был здоров, непоседлив, полон жизни. Видя это, мать твёрдо сказала врачу, что раз обследование не выявило вредоносного характера странного вздутия (а оно его не выявило), она забирает меня домой. Договорились, что я время от времени буду наблюдаться у доставившего меня сюда специалиста, а в случае каких-либо необычных симптомов и недомоганий мои родители обратятся к нему немедленно. Должно быть, молодой врач, любимец профессуры, не оставлял надежды слепить из моей истории болезни если не диссертацию, то полноценную научную статью.
Впрочем, в любом случае с операцией возникли бы сложности. С учётом возможных рисков, необходимо было заручиться письменным согласием родителей. Теперь в стандартной форме подобного согласия есть пункт, который непременно в том или ином виде присутствовал и прежде. Этот пункт звучит так: мне разъяснена и понятна суть заболевания. А с этим – некоторые затруднения.
Я вовсе не склонен думать, что воздушный шарик внутри меня – единственная причина всех моих проблем и заморочек. Более того – до поры я о нём забыл. Забыл бы окончательно, не напоминай мне родители о моей выдающейся ангине. Живут же некоторые, даже не догадываясь, что в голове у них присутствует гипоталамус.
И тем не менее…
И тем не менее – да, причина. Но убеждён: отсутствие шарика – бо́льшая беда.
Действие первое. Оглашение мира
– Мы нуждаемся в друзьях, потому что дружба – это наслаждение: азарт беседы, хмель застолья, живая глубина молчания. Это восторг открытий и радость понимания того, что внутренне становишься богаче – словно надуваешься чужим дыханием и летишь. Ведь наши друзья всегда в чём-то лучше нас – таков секрет притяжения. А вы? Что вы способны предложить? Вы такой же буржуазный ловкач, как и я. Чем мы обогатим друг друга? Страстью стяжания подтяжек от Кляйна и чуней от Бротини? Нет, мне не нужна ваша дружба. Таким, как мы, нечего сказать друг другу. Нам следует держаться подальше и не испытывать судьбу.
Парень оторопел, посмотрел недоверчиво, словно бы взвешивая мои слова – горькая исповедь или плевок? – и отвалил, так и не решив, что выразить бровями – недоумение или обиду. На что рассчитывал? Думал, осчастливит своей готовностью открыть мне сердце? Но я не за этим здесь. Я заглянул сюда по делу, пусть и праздному – выпить чашку эспрессо и вычерпать креманку взбитых сливок. Воздушных, обметённых шоколадной крошкой. Где вам ещё их в городе дадут? А этот, источая крепкий дух олд спайс («один пшик – весь день мужик!»), увидел, скользнул из своего угла и – будьте-нате: вау! я вас узнал, вы классный, давайте сводить знакомство и фрэндить на дружеской ноге… Вот что бывает, если доведётся засунуть голову в телеэкран. Как было тут не щёлкнуть по носу? Я мигом разобрал мелодию его душонки.
Допил кофе, выскреб ложкой донышко креманки и, провожаемый – уже недобрым – взглядом из угла, вышел вон. Надо ещё купить мороженое для Ники.
Кстати, о мелодии… Хотя тут не о чем и толковать: каких материй мы бы ни касались – псовой охоты, чёлмужских сигов или, допустим, Марксового приснопамятного «сюртука» (der Rock), – мы говорим всё время о себе, то есть о своей душе, страстно желающей вселенского признания. И через любую щёлку мы её являем, оповещаем о ней мир, порой отчёта в том не отдавая, – вот, мол, какая она у нас тонкая, ершистая, неповторимая, чудна я… И так всегда. В каждом слове нашем душа, как младенец в утробе, толкается – рвётся на свет: из одного торчит наружу, словно монтёр из люка, из другого только глазом лупает, будто котёнок из валенка. А из речей того, что подкатил ко мне в кафе, плечом вперёд рвалась никчёмная душонка. И чтобы различить её напористый мотив, не надо штудировать басовый и скрипичный ключ в консерватории. Надо всего лишь обрести безмолвие. Тогда сумеешь и другого расслышать верно, и для себя уловишь истинный напев. Его подхватишь, последуешь за ним – и будет счастье. Такое, каким быть ему и надлежит – деятельное, текучее, живое.
Говоря о безмолвии, надо понимать, что речь идёт не о молчании вмещающего нас бедлама, поскольку здесь не сыщешь немоты, здесь вечно что-нибудь то скрипнет/треснет, то квакнет/громыхнёт, – речь о внутреннем безмолвии, гарантию которого даёт определённого извода глухота. Врождённая или усилием труда приобретённая. Само собой, желанное безмолвие не абсолютно – слух не отключён, а просто правильно настроен, благодаря чему твой резонатор отзывается лишь на манящую свою мелодию, поскольку она пропущена сквозь фильтры, так сказать, тугого уха и облущена от фоновых шумов внешней бла-бла-сферы. А слышать свою мелодию надо непременно – только она способна обеспечить успешный танец на канате, натянутом над бездной (помните? один усатый немец говорил). Пока следуешь своей мелодии, ты неуязвим, ты знаешь путь и ты бесстрашен. Но если твоё потаённое безмолвие, эти чистые звуки в тишине, перекроют посторонние шумы – ты обречён и неспасаем, какой бы поводырь ни предложил козьей тропой сопроводить в Эдем.
Всё, что касается фильтрации шумов, конечно же, не новость. Этот принцип вполне укладывается в русло картезианской парадигмы с её универсальным скепсисом. С её стремлением к ясности и чёткости в опыте скользких восприятий и туманных откровений. Ведь нарастание шумов даёт картину, для которой нормой становится лоскутность, мелькание выхваченных впечатлений, прерывистость соображений и догадок. Связное сознание рассыпается на крупицы/эпизоды, случайно и некстати сменяющие друг друга, – причём всякий раз выходит так, что каждая крупица в момент своего нечаянного предъявления, поражённая внезапным приступом величия, представляет себя не клочком, а всем сознанием в целом.
Конечно, там, за чашкой кофе, про буржуазность я схитрил – не выношу на дух. По крайней мере, в той жизни, о которой речь. То есть иной раз, разумеется, доходит запах и заставляет прятать нос в платок… Чтобы не прятать, нужна привычка, как к вину и дыму. На всё можно подсесть: крэк, анархизм, либерализм, пивасик, буржуазность… Пока Бог миловал. Надеюсь, будет милостив и впредь. Без самообольщения – того, что у прослойки, которая морщила нос и мнила себя духовной аристократией, на деле оставаясь духовной буржуазией с наморщенным носом. Какая наглость! Благородство перенять нельзя: чай, не заёмная деньга. Об этом, помнится, писал русский глашатай нового средневековья. Ведь достояние аристократа даровое, наследственное, а не добытое трудом и по том собственных усилий, – раз это так, то оно невольно определяет в нём ряд характерных черт. Скажем, аристократу чужды рессентимент, обида, зависть и вообще любые копошения на этот счёт, свойственные человеку из подполья. Аристократ способен быть обидчиком и даже часто обижает, но быть обиженным – увольте, никогда. Обида, как и зависть, не входят в арсенал его переживаний. Всякую обиду аристократ воспринимает как хуление чести – своей и своих предков – и в тот же миг готов отстаивать её с оружием в руках, смыть кровью оскорбление – поставить жизнь на кон, но ни мгновения не быть обиженным. Другое дело – зависть: раз ценность аристократизма даровая, её уместно уподобить красоте, которая даётся ни за что, а только от избытка сил прекрасного в природе – красив сам собой, таким родился и по этой же причине независтлив. В отличие от иных сословий, черты которых процарапала резцом нехватка, аристократы есть произведение избытка, и подлинному аристократу свойственно от этого избытка отдавать – быть щедрым и великодушным.