Великие голодранцы (Повесть)
— Нет, он у нас, — ответил Лобачев. — Но мы не брали его. Ваш человек принес его нам. По своей доброй воле.
Бывший поп раскрыл глаза.
— Наш человек? Кто ж это?
— Этого мы вам не скажем. Да это и неважно. Важно, что он у нас, барометр. И что обман раскрыт. Что до вас лично, то вы можете ехать куда хотите. Никто не будет препятствовать. Только просьба небольшая. Напишите все, что тут сказали. И что обязанности священника слагаете с себя без принуждения. Напишите и принесите нам.
— Слушаюсь, гражданин председатель! — отчеканил бывший отец Сидор, весь вытягиваясь, будто военный. — Завтра же принесу такое признание. А со своей стороны, попрошу: выдайте мне справочку. Тоже о том, что священный сан я слагаю с себя добровольно.
— Хорошо, — пообещал Лобачев. — Мы приготовим такую справку. А теперь можете быть свободны. Мы вас не удерживаем.
— Благодарю вас! — поклонился бывший поп. — До свидания!
И, не дождавшись ответа, вышел. А мы, проводив его глазами, переглянулись. И разом в один голос произнесли:
— Ну и ну!..
*Дома у нас, как и всюду, уже знали об отступничестве попа. И безжалостно поносили его всяческими словами.
Особенно возмущалась Нюрка. Она призывала на его голову гром и молнии, прочила ему вечные муки на самом дне ада. Мать же больше молчала. Лишь изредка она вдруг останавливалась и смотрела перед собой невидящими глазами. Что же до отчима, то он уже без всякой опаски величал бывшего батюшку прохвостом и пьянчугой.
Но они ничего не знали о барометре, и я с удовольствием поведал им эту историю. Конечно, я не назвал Клавдию, умолчал и о самом себе. Но их такие подробности и не занимали. Важен был сам факт, и он потряс их. Потряс так, как будто над ними разверзлось небо, и они не увидели там ни рая, ни ада.
Мать первой опомнилась и торопливо перекрестилась.
— Господи боже мой! — сказала она, отчужденно взглянув на икону. Какие ж они шарлатаны, наши пастыри! А мы-то слушались их. Срамота какая!
— Бедная Анисья, — покачал головой отчим. — Не за понюх табаку погибла старая. А все из-за алчности этих священнослужителей.
Нюрка вдруг завыла, застонала, точно ей стало нестерпимо больно, и бросилась вон из хаты. И только Денис ничем не выдал своих чувств. Он сидел на лавке и не сводил с меня блестящих глаз. И взгляд его, казалось, говорил, что уж ему-то нечего удивляться, ибо он давно знает обо всем.
После ужина я вышел во двор и устало зашагал к сараю. Там на сене я спал все лето. И хотя после дождя зори стали прохладными, переселяться в хату пока что не собирался. Голова моя необыкновенно гудела и представлялась такой тяжелой, будто ее начинили песком. Хотелось поскорее улечься на душистом сене, закрыть глаза и забыться. Так много за эти сутки было передряг, что они вымотали силы. Да и вечер уже хмурился, затягивал балку серыми сумерками. Но едва я улегся, натянув на себя лоскутное одеяло, как дверь сарая скрипнула и раздался настороженный голос Дениса:
— Хвиль, а Хвиль, где ты тут? Хочу спать с тобой. Примешь? — Он постлал дерюгу и улегся рядом. — Слышь, Хвиль, а где тот барометр?
— Там, — ответил я сквозь полудрему. — В сельсовете.
Денис недоверчиво потянул носом.
— А может, у тебя где спрятан?
— У меня его не было.
— Был, — сказал Денис. — Сам видел.
Его слова согнали дремоту. Я приподнялся на локте и наклонился над братом.
— Когда это ты видел его?
— Утром. Заглянул в сарай, а ты спишь. И спишь не на постели, а в стороне. Должно, сонный сполз. А под подушкой — узел. Я развязал его, а там круг какой-то. И надписи «ясно», «буря», «дождь».
Я снова упал на подушку. Нет, не уберегся. И тайна перестала быть тайной. Но что же в этом страшного? Мог же кто-либо передать прибор мне? И не большая беда, если Денис уже проговорился.
— Да, он был у меня, — сказал я. — Мне передали его. А я отнес в сельсовет. Теперь он там висит и погоду предсказывает.
Несколько минут мы лежали молча. Потом Денис сказал:
— А ты догадался, отчего Нюрка так расхлюпалась? Венчаться теперь негде будет. Понял? А она ждет сватов из Сергеевки. На свадьбу надеется. А какая ж свадьба для нее без венчания? — И, повернувшись на бок, дотронулся до моего плеча. — А у тебя что под носом? Сам порезался?
— Не сам, — сказал я. — Володька Бардин порезал. Брил, а бритва тупая.
— Я так и знал, — с сожалением произнес Денис. — Все пропало. Начал бриться, скоро жениться. А как женишься, так переменишься. И тогда прощай наша дружба.
Я рассмеялся, обнял брата и крепко прижал его к себе.
*Сходка была бурной. Беднота бушевала, как Поту-дань в половодье. Селькрестком разносили в пух и прах. От критики Родин не успевал поворачиваться.
Особенно разорялась Домка Землякова. Она без конца подбегала к столу, покрытому красной материей, и, подперев бока кулаками, кричала:
— К чертям собачьим такую лавочку! И взаимопомочь такую к чертям! Как было раньше, так осталось и теперь. Тот же голод, та же кабала! За что же погибли в гражданку наши мужья?
В последний раз она, прервав себя, вдруг повернулась к председателю селькресткома Родину, глаза ее вспыхнули гневом.
— Вон, гляньте на него, нашего хорошего! Ишь какую пузень отрастил! Что твоя баба на сносях! Где ж такому-то о бедноте заботиться? В пору брюхо таскать…
Как председатель собрания, я постучал карандашом по столу, призывая вдову к порядку. Она полоснула меня высокомерным взглядом и сказала:
— А ты еще что задираешься? Рашпиленок? Думаешь, как посадили за стол, так и поумнел? Да я позабыла больше, чем ты знаешь…
Выпад Домки выбил меня, что называется, из седла. В свою очередь, разозлившись, я про себя плюнул на все и предоставил собрание самотеку. Пусть орут, разоряются, болтают все, что лезет в голову. Когда-нибудь да угомонятся. И приведут себя в человеческий вид.
А беднота продолжала разносить нас, руководителей. Мы к такие, и сякие, и разэдакие. Только и думаем, что о себе. А о бедноте так и совсем позабыли. И никак ей, многострадальной, не помогаем, от кулацкого произвола не защищаем. Приняли гужналог, да почти тут же и сдались. Испугались указки райисполкома, который сам поднял лапки перед областной бумажкой. А следовало бы не трусить, а смелее наваливаться на кулачье. Как посмели, дескать, жаловаться в область? Да мы с вас за такие выходки шкуры посдираем и на плетень повесим!
Но все же самым поразительным был конец сходки. Когда у всех языки изрядно одеревенели, к столу подошел Лобачев.
— Мы на партячейке обсуждали отчет селькресткома, — сказал он. — И вот так же, как вы, признали работу неудовлетворительной. А потому решили поставить вопрос о выборе нового председателя.
Беднота дружно приветствовала это сообщение. А Лобачев, переждав, пока шум улегся, продолжал:
— И о новом председателе тоже подумали. Все, как нужно, взвесили, обсудили. И вот выносим на ваше усмотрение…
Он назвал меня. Да, да, я не ослышался. Не кого-нибудь, а меня. Если бы над столом разорвалась бомба, то и она потрясла бы меня меньше. Что это такое? Незаслуженная шутка или страшная ошибка? Меня председателем селькресткома! Да я же в таком деле ни в зуб ногой. И не на одном мне свет клином сошелся. Есть же среди бедноты умудренные годами и житейским опытом люди. Ведь им легче управляться с такими делами. А что я? Вон как отбрила меня Домка Землячиха. А разве у нас мало таких вдовушек? Любая из них съест кого угодно. И меня проглотит. Да и зачем мне эта обуза? Хватит и одного комсомола.
А Лобачев уже расписывал мои достоинства. Оказалось, что их у меня было немало. Я и грамотный, и вежливый, и способный, и прилежный. И, что самое удивительное, никто не возражал против этого. Беднота слушала с напряженным вниманием, будто речь шла в самом деле о ком-то примечательном. А под конец даже стали раздаваться голоса, вроде того, что-де, мол, знаем, наш парень, свойский, не подгадит. И не успел я опомниться, как был избран.