Московиада
Почему вы закрываете проходы, хотелось спросить тебе в ответ. Почему молодая артистическая натура, недавний десантник, вынужден в вашей блядской стране рисковать жизнью ради бутылки водки? Почему вы так просмердели несвободой? Почему свободы вы оставляете так мало, что ее хватает только на падение с седьмого этажа? Почему сейчас вы с таким вдохновеньем ухватились за меня, как за единственного виновника его смерти, будто хотите, чтобы я таки искупил свою вину, выбросившись наконец из того же окна?
Но эти вопросы повисали в воздухе. Потому что и сами они, ищейки, которым ты мог бы задать эти вопросы, сегодня уже не способны были ответить на них. Империя меняла свою змеиную шкуру, пересматривала привычные тоталитарные представления, дискутировала, имитировала перемену законов и жизненного уклада, импровизировала на тему иерархии ценностей. Империя заигрывала со свободой, думая, что таким образом сохранит обновленную себя. Но менять кожу не стоило. Она оказалась единственной. Теперь, вылезя из привычной кожи, старая блядина корчилась в муках.
Наконец все отвязались от тебя. Ты доказал свое право на вину. Ищейки лаяли с безопасного расстояния и бессильно клацали искусственными челюстями.
Месяца через три, зимой, поздно вечером, ты что-то там доделывал у письменного стола, когда вдруг услышал, как извне, с улицы, постучали в окно. Вряд ли это снежок, подумал ты, и даже не камень, кто сможет добросить снежок, камень, горсть земли, шапку, бутылку, книгу, рукавицу или что угодно на высоту седьмого этажа? Но когда знакомо застонала рядом с окном пожарная лестница, тебе поплохело. Подойдя к окну, ты раздвинул шторы. За окном был Руслан.
— Ваня, — губами сказал он. — Впустишь?
Он был почти такой же, как тогда, только желто-бледный, с черными кругами под глазами, с тоненькой красной струйкой, бежавшей из угла рта и исчезавшей где-то под подбородком.
Ты открыл окно.
— На всех этажах окна заклеены, и только у тебя нет, — сообщил Руслан, садясь на подоконник.
— Тебе не холодно? — спросил ты. — Ведь зима.
— Мне не холодно. Мне — никак, — был ответ.
— А вообще, как там?
— Когда-нибудь узнаешь. Все не так, как вы себе тут представляете.
— Ты хорошо сохранился.
— Спасибо. Меня в десанте научили падать.
— Чего ты пришел?
— Тянет в знакомое место. Знакомые запахи. Ты. Вспомнил про тебя.
— Спасибо. Кстати, меня зовут не Ваня.
— Я знаю, Ваня.
— Глупая вышла смерть, нет? — спросил ты.
Руслан махнул рукой:
— Она ничего не изменила на этом свете. Мой отец известный кинорежиссер, ему дали премию.
— Может, выпьешь водки?
— Спасибо, не употребляю.
— Я забыл…
— Пустое. Сегодня лечу в Симферополь. Там моя девушка. Утром она подумает, что я ей снился.
— Хочешь мою зимнюю куртку? У меня есть еще одна.
— Перестань, камандир. Я не чувствую холода. Мне все равно. Ты даже не представляешь, насколько может быть все равно.
Но в комнате становилось холодно, и он понял это.
— Не буду тебе мешать. Бывай. Когда-нибудь, может, встретимся.
— Конечно. Хотя я не верил, что вы существуете…
— Существуем? — он с сомнением покачал головой. — Кто его знает. Понимаешь, ты был последним, кого я видел, когда был живой. Ты у меня навсегда в глазах остался. Твое изображение. Если посмотришь близко мне в глаза, то увидишь себя. Я думал, ты успеешь поймать мою руку…
— Прости, старик.
— Пустое. Так должно было случиться. Жаль только, что все это немного лажово выглядело: разбрызганный мозг, обломки ребер, бедренная кость, вылезшая откуда-то через кишечник… Но не я первый, не я последний. И это главное. Закрывай окно, Ваня…
Он сделал плавный, невесомый шаг в сторону и ступил на лестницу.
— Закрывай окно, — повторил он.
Ты сделал все, как он сказал, и даже задвинул шторы.
По ночам вокруг общежития что-то творилось. Ты слышал иногда крики, суету, кто-то кого-то бил. Иногда начинала знакомо гудеть пожарная лестница. Ты напряженно вслушивался в приближающиеся звуки. Четвертый, пятый, шестой этаж. Будет ли седьмой? Меня здесь нет, повторял ты. Меня нет. Нет. И с головой накрывался одеялом. Тебя не было.
Вот тебе на, глупый Отто фон Ф., вот что значит идти в душевую, забыв о том, что двери комнаты не стоит оставлять открытыми! Теперь они сидят у тебя, все втроем, курят себе по-хозяйски, болтают и ржут. Рожи опухли, но настроение отличное. Ближайшие твои друзья. Вчера вы вместе пьянствовали до полвторого ночи. Восемь стопятидесятиграммовых коньяков, купленных в овощном, две шипучки «Салют» плюс еще два польских «полонеза», выигранных на бильярде у какого-то новосибирского лоха в Цэдээле. Окончание следовало в общежитии. Медицинский спирт из стратегических запасов. Разбавляли сначала пепси-колой, и это напоминало арманьяк. По окончании пепси-колы в ход пошла сладкая вода «Саяны», но ты предусмотрительно уклонился от этого аттракциона. И, должно быть, хорошо сделал.
Безусловно, все они теперь страдают и караются, но не каются, а наоборот — жаждут пива и зрелищ. А где можно отыскать пиво и зрелища? А отыскать их можно в пивбаре на улице Фонвизина, российского драматурга-классика. И ты, к слову, еще никогда там не был. И сегодня еще есть возможность попасть туда, а завтра уже будет поздно.
Вот какие они, твои братья по духу, то есть по спирту. Юра Голицын, сорокалетний поэт, образование высшее, но потом тюремное, хоть в глазок он заглядывал не со стороны камеры, а со стороны коридора. То есть не совсем чтобы и надзирателем был, легавым, но и печень никому не отбивал — наоборот, был воспитателем, хоть и этого не выдержал в конце концов: отпустил бороду я подал рапорт на увольнение. Стихи теперь пишет довольно саркастические, к примеру: «Размышления в кооперативном туалете». Внешне напоминает Ивана Сергеевича Тургенева, но начинающего и гораздо более благородного, чем настоящий.
Номер два. Арнольд Воробей, украинский юг, русскоязычное население, драматург-шестидесятник, популярный среди женщин, но не более того, тоже бородач, только хемингуэевского типа, профессиональный актер, пьяница, клоун и картежник, искренняя душа, сообразительный, еще раз пьяница, пройдоха, верный товарищ, шалопут, танцор и мочиморда, кулинар, мясоед, сластолюб, в театре играл Юлия Цезаря, монологи которого произносит и сейчас на определенной стадии застолья, разбавляя их при этом латинизмами, матерщиной и цитатами из партийных документов. Часто засыпает одетым и совершенно обессиленным, но просыпается раньше всех.
Третий — это, конечно, Ройтман, но не тот, который работает на русской (хе-хе) «Свободе». Он еврей. Он будет последним евреем, который когда-нибудь покинет эту землю, но когда-нибудь все-таки покинет. Черновцы уже не те, что были, даже Одесса уже не та. У него пышные с сединой волосы и глаза, в которых живут отблески всех поколений от Адама до Христа. Его поэзия похожа на местечковое лето — в ней полно травы, старых камней и сладкой пыли. Полно маленьких парикмахерских и поросших забвением кладбищ. Это скрипка соло. Вчера его стошнило уже после спирта с «Саянами».
— О, уже отмылся, дарагой? — приветствует твое появление в собственной комнате Тургенев-Голицын.
— И даже дважды, — отвечаешь ты, но им этого не понять.
Постель у тебя еще не убрана, и ты, будто ненароком, садишься на нее. А все потому, что вместе с обменённой постелью тебе недавно попалась простыня, на которой, судя по всему, кто-то кого-то лишил невинности. И пятно не отстирывается. Так что лучше прикрыть его, чтобы не было лишнего трындежа по этому поводу.
— Неплохо было бы позавтракать, — говоришь на всякий случай.
— И я про то же, — подхватывает Юлий Цезарь. — Мы вчера договаривались про Фонвизина?
— Вчера мы могли договариваться про что угодно. Даже про государственный переворот. — Ты стараешься как-то этому противостоять, ведь у тебя столько дел, ведь этот заплыв в Пивное море добром не кончится, ведь это будет очередное поражение твоего духа в борьбе с искушениями и бестиями, гарпиями и фуриями, но, как всегда, бесхребетный, ты уже знаешь, что никуда не денешься.