Ангелы на кончике иглы
Он элегантно сидел в кресле, перекинув одну ногу на другую, и наблюдал за Игорем Ивановичем.
– Конечно, вы, французы, многого не понимаете, – сразу начал объяснять ему Макарцев. – Почему мы, русские, должны подстраиваться под ваши традиции? У нас же совершенно иные условия! И все же не исключено, что мы перегибаем палку, не умеем с уважением отнестись к иностранцам. А вы нас встречаете хорошо.
Подобие одобрения проскочило в черных глазах Кюстина, но вдруг он спросил:
– А к своим?
– Что? – не понял Игорь Иванович.
– Я хочу сказать: к своим уважения не требуется?
Макарцев не нашелся что ответить, пробурчал нечто вроде «ну, знаете ли…» и продолжал читать. Он не заметил, как равнодушие к чтению сменилось у него любопытством и как он в рассуждении перескочил из девятнадцатого века в двадцатый безо всякого затруднения. Впрочем, ему, конечно, помогал маркиз. Игорь Иванович незаметно привык к его присутствию и читал теперь добровольно, ведь никто его не принуждал. Мог бы отложить – ясно же о чем! – а читал. Сердце не болело, голова тоже, спать не хотелось. Он читал с интересом, и скепсис, давно в нем живший, только усиливал этот интерес.
– Постойте-ка, – вдруг прервал себя Макарцев, заколебавшись, и посмотрел на Кюстина. – А вы меня не обмишуриваете?
– Обми… что? – спросил маркиз.
– Я говорю: да это же просто мистификация! Кто вам поверит, что вы написали это сто лет назад?!
– Сто тридцать, – поправил Кюстин.
– Пускай сто тридцать, черт с вами! Ведь это же явная антисоветчина!
– Но позвольте, месье Макарцев! Я написал это за сто лет до большого террора Сталина! Это же исторический факт…
Макарцев не нашелся, что возразить, и молча уткнулся в рукопись.
То, что привык он читать, говорить, слышать, здесь начисто, без всяких компромиссов, отсутствовало. А то вредное, осужденное раз и навсегда, мешающее нам шагать вперед, то, что он великолепно умел обходить и отсеивать, умел не слышать, – вылезло. Макарцев стал читать возмущеннее и потому активнее. Возвращался назад, забегал в нетерпении вперед. Последовательность рассуждений его не интересовала. Он был уверен, что умеет выхватить главное быстрее, чем его удавалось изложить автору.
А сам маркиз де Кюстин между тем тихо сидел в кресле, наблюдая за своим читателем.
Всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Все мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, тень смерти нависла над всей этой частью земного шара.
Скудость, сколь тщательно она ни прикрывается, все-таки порождает унылую скуку. Нельзя веселиться по команде. Драмы разыгрываются в действительной жизни – в театре господствует водевиль, никому не внушающий страха. Пустые развлечения – единственные, дозволенные. Слова «мир», «счастье» здесь столь же неопределенны, как и слово «рай». Беспробудная лень, тревожное безделье – таков неизбежный результат автократии.
В угоду власти все стараются скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни. Никто не заботится о том, чтобы искренне удовлетворить его законное любопытство, все охотно готовы обмануть его фальшивыми материалами. Все, проживающие в России, кажется, дали обет молчания обо всем, их окружающем.
В день падения какого-нибудь министра его друзья должны стать немыми и слепыми. Человек считается погребенным тотчас же, как только он окажется попавшим в немилость.
У русских есть названия всего, но ничего нет в действительности. Россия – страна фасадов. Прочтите этикетки – у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле нет даже врачей: стоит заболеть, и можете считать себя мертвецом!
Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями. Никто не знает хорошо своей роли, и день спектакля никогда не наступает, потому что директор театра недоволен игрой своих актеров. Актеры и директор бесплодно проводят всю свою жизнь, подготовляя, исправляя и совершенствуя бесконечную общественную комедию. В России каждый выполняет свое предназначение до последних сил.
– Это кто же директор театра? – невольно вслух спросил Макарцев.
– Неужели вы не поняли? – вопросом на вопрос ответил Кюстин и засмеялся.
– Вам, критиканам, советовать легко. Вам подавай коммунизм на блюдечке! А где нам его взять готовым?
– Нам не надо вашего комизма, – грустно сказал Кюстин, не поняв слова. – И я вообще не знаю, чего вам надо. Я просто писатель и высказываю свое мнение, правду, как я ее понимаю, только и всего.
Макарцев сердился и оттого увлекался еще больше. Он не мог не признать, что это умная книга, потому что не было в ней дешевой брани. Тут не упрекался лично он, Макарцев, представитель руководящей партии и, значит, ответственный в какой-то мере за величайшие события века.
– Да ведь я, если хотите знать, – сказал Игорь Иванович, – всегда стараюсь смягчить, сделать культурнее, быть справедливее, человечнее, то есть быть настоящим коммунистом.
– Вижу, месье, – прищурил глаза Кюстин. – Поэтому я и пришел к вам.
– Имей я больше власти, и система была бы не такой, как она есть. Но что я могу поделать один?
– Ведь я вас не сужу, – вздохнул Кюстин. – Да вы читайте дальше…
В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур, слишком малочисленных, чтобы оказать влияние на окружающих. Самый ничтожный человек, если он сумеет понравиться государю, завтра же может стать первым в стране. Каждый поступок, возвысившийся над слепым и рабским послушанием, становится для монарха тягостным и подозрительным. Эти исключительные случаи напоминают о чьих-то притязаниях, притязания – о правах, а при деспотизме всякий подданный, лишь мечтающий о правах, – уже бунтовщик.
Приезжайте в Россию, чтобы воочию убедиться в результате страшного смешения духа и знаний Европы с гением Азии. Оно тем ужаснее, что может длиться бесконечно, ибо честолюбие и страх – две страсти, которые в других странах часто губят людей, заставляя их слишком много говорить, здесь порождают лишь гробовое молчание.
Величественный проспект доходит, постепенно становясь все безлюднее, некрасивее и печальнее, до самых границ города и мало-помалу теряется в волнах азиатского варварства, со всех сторон заливающих Петербург и расходящихся во все стороны от нескольких почтовых шоссе, постройка которых только начата в этой первобытной стране. Город окружен ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами – омерзительным мусором, накопившимся за сто лет жизни беспорядочного и грязного от природы населения.
Русские заимствовали науку и искусство извне. Они не лишены природного ума, но ум у них подражательный. Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись неизменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная. Не люблю я искусства в России. Коллекцию Эрмитажа особенно портит большое количество посредственных полотен. Собирая галерею Эрмитажа, гнались за громкими именами, но подлинных произведений больших мастеров немного, подделок гораздо больше.
Самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице.
Презрение к тому, чего они не знают, кажется мне доминирующей чертой русского национального характера. Их быстрый и пренебрежительный взгляд равнодушно скользит по всему, что столетиями создавал человеческий гений. Они считают себя выше всего на свете, потому что все презирают. Их похвалы звучат, как оскорбления. Вместо того чтобы постараться понять, русские предпочитают насмехаться. Ирония выскочки может стать уделом целого народа. Влияние татар пережило свергнутое иго. Разве вы прогнали их для того, чтобы им подражать? Недалеко вы уйдете вперед, если будете хулить все, вам непонятное.