Сотворение мира.Книга вторая
С неприязнью глянув на старика, Терпужный не удостоил его ответом и обратился к фельдшеру:
— Слыхал мудреца, Митрий Данилыч? Мелет языком, сам не знает чего. «При царе, при царе…» А то ему невдомек, что пустая земля, ежели она у Тютина или у Сусакова остается непаханой да несеяной, никакой пользы Советской власти не приносит.
Уже взявшись за ручку двери, Антон Агапович закончил в сердцах:
— Из-за таких глупаков у нас и недостачи бывают. Земли себе нахватали, а по ней бурьяны растут да суслики цельными полками скачут. Крепко это Советской власти нужно — голодранцев множить. А по-моему, так должно быть: нечем тебе земельную норму свою обработать — не лежи на ней, как кобель на сене, отдай другому, тому, у кого и скотинка имеется и ума поболе, нежели у тебя…
Возвращаясь домой, Антон Агапович ворчал всю дорогу:
— Голодная шатия… весь век без хлеба сидели, ни на что не годны, а туда же, поперек дороги встают… опора Советской власти… Недаром они себе за начальника выбрали такую сволочь, как безмозглый Длугач… За его спиной они и хоронятся…
После памятного ночного обыска и сидения в тюрьме Терпужный не мог без ненависти и отвращения вспоминать имя Длугача, но пятимесячное заключение не прошло для Антона Агаповича бесследно: он решил до поры до времени прятать свои чувства и не лезть на рожон. «Черт с ним, с Длугачем, — думал он, — придет час, мы с ним, с этим нечистым духом, расквитаемся сполна. А покудова буду перед ним шапку скидать и кланяться за десять шагов: доброго, мол, здоровья, дорогой наш председатель Советской власти, желаю, мол, вам удачи во всех ваших делах…»
— Недаром говорится, что тюрьма человека не красит, — сказал дед Силыч фельдшеру, когда Терпужный ушел. — Подался наш Антон, с тела спал, с лица схудал, а норов тот же остался: чуть чего — сразу же, как скаженный бык, вниз глядит и землю копытами роет.
— Но хозяин он все же добрый, — возразил Дмитрий Данилович, — этого у него не отнимешь. Человек работящий и толк в земле понимает.
Дед Силыч укоризненно цыкнул языком:
— Каждый хлебороб толк в земле понимает. Вот Антошка Терпужный любого бедняка лодырем именует, а ведь бедность, голуба моя, не оттого пошла, что человек работать ленился, а оттого, что с давних времен неправда промеж людей завелась, надвое их разделила: одному землю дала, богатство, а другого лишила всего. Богатому же завсегда его богатства мало, он жадный и ненасытный, потому он и давил бедняка, три шкуры с него сдирал. И хотя Советская власть землю по справедливости поделила, у таких, как Терпужный, и скотина осталась, и вся справа хозяйская — от косилки до бороны. И разве ж может с ним тягаться бедняк Сусаков или хворая Лукерья, у которой, окромя бесхвостой кошки, ничего в хате нет? Я и гадаю: раз у нас есть Терпужный, Шелюгин, раз они земельную норму у бедняков арендуют, батраков наймают и помалу богатеют, значит, еще не вся правда Советской властью установлена.
— Ну это вы напрасно, — сказал Дмитрий Данилович, — у нас все имеют одинаковые права.
— Права-то, конечное дело, имеют одинаковые, да карманы разные — у одного порожний, а у другого под завязку червонцами набит. Вот, голуба ты моя, и смекай — установлена правда или не установлена?..
Старик стал долго и нудно рассказывать о том, как, по его мнению, следует «установить правду» — поделить поровну не только землю, но и скотину, и весь инвентарь, и даже хаты, — но, заметив, что усталый фельдшер не слушает его, повздыхал и ушел.
Однако, несмотря на усталость, Дмитрий Данилович не мог спать. Закрыв глаза, он слышал тихую возню жены, хлопотавшей у печки, слышал, как, негромко переговариваясь и чему-то смеясь, в конюшню прошли сыновья, как, встречая их, коротко заржали кони, но все эти звуки доходили до Дмитрия Даниловича откуда-то издалека и не нарушали его глубокого раздумья.
Разговор с Терпужным оставил на душе у Дмитрия Даниловича неприятный осадок. «Чего я с ним торговался? — с досадой упрекнул он себя. — Не хотел дать ему пшеницу, так бы и сказал, а то начал вести торг, как цыган, пятнадцать пудов за десять потребовал, кружку тыквенных семечек в придачу взял… тьфу!»
Уже давно Дмитрий Данилович начал замечать в себе какую-то неприятную жадность. Жеребилась ли кобыла или телилась корова, отбивался ли от корня яблони молодой отросток, стерегли ли сыновья арбузы на бахче — Дмитрий Данилович ничего не упускал из виду. Он жалел, что корова привела не телочку, а бычка; осторожно выкапывал и пересаживал яблоневую отбойку; часами ходил по бахче, пересчитывал арбузы и дыни и мысленно прикидывал, сколько денег за них можно взять на базаре. За каждый расклеванный воронами арбуз, за каждый сломанный початок кукурузы Дмитрий Данилович ругал сыновей последними словами, а под горячую руку и поколачивал.
Два раза в месяц он ездил в Ржанск на базар, продавал пшеницу, кукурузу, сало, жмыхи. За четыре года жизни в Огнищанке он купил новую бричку с люльками, новую сбрую, два плуга, бороны, веялку, решета, дважды переменил лошадей и коров, приобретая все более породистых и дорогих, и всему этому не было конца. Хозяйство Ставровых росло как на дрожжах, земля из года в год рожала хлеб, скотина и птица плодилась, но мечты и желания Дмитрия Даниловича были беспредельны. Он уже подумывал о косилке, о триере, не прочь был купить по случаю и конную молотилку.
Иногда, принимая в амбулатории больных, Дмитрий Данилович чувствовал, что растущее хозяйство мешает ему, что он стал мало читать, меньше интересовался медицинскими новинками. В такие минуты он спрашивал себя: «На кой черт мне сдалось это хозяйство? Все равно через три-четыре года дети разъедутся, и я окажусь у разбитого корыта». Иногда, досадуя на себя, он решительно говорил: «Нет, надо сдать половину земельной нормы, продать одну лошадь, свиней… все это засасывает, как непролазное болото… Надо оставить себе десятин пять и на этом заканчивать музыку».
Но как только Дмитрий Данилович после приема больных обходил двор, прислушивался к призывному ржанию жеребят, запускал руку в засыпанный чистым зерном закром или вдыхал запах подсыхавшей на ветру соломы, необоримое стремление ехать в поле, на базар, брести по пахоте за сеялкой, чистить скребницей жеребую кобылу, сеять, выращивать, подсчитывать урожай и приплод вновь овладевало им, и он, подвижный, крикливый, бегал по двору, размахивал короткими руками и ругал сыновей: «Опять бороны стоят вверх зубьями! Опять у свиней нет подстилки! Дармоеды! Белоручки! Барчуки!..»
Сейчас, после ухода Терпужного и деда Силыча, Дмитрий Данилович думал о своих посетителях: «Вот двое огнищан родились в одной деревне, трудились на одной земле, а люди они разные. Терпужный, как старая сосна, пускает корни все шире и глубже, все загребает в свое подворье, а дед Колосков совсем другой: ему важно, чтобы установить правду, а в нем эта правда, он и сам не знает».
Подумав это, Дмитрий Данилович вдруг почувствовал, что он, фельдшер Ставров, сын полунищего мужика, тоже стал чем-то похож на Терпужного — то ли хозяйской цепкостью, то ли жадностью, то ли скуповатостью, над которой втихомолку потешались дети.
— Чего ты надулся, как сыч? — Настасья Мартыновна тронула мужа за плечо. — Пора спать, ребята уже давно уснули.
— Дай-ка мне чего-нибудь поесть. — Дмитрий Данилович потянулся.
Лениво пережевывая холодные вареники, он проследил за тем, как жена натужно ворочает тяжелые чугуны с телячьим пойлом, и спросил, отодвинув тарелку:
— Настя! Тебе не надоело все это?
— Что? — не поняла Настасья Мартыновна.
— Корова, свиньи, гуси, индюки — вся эта чертовщина.
Настасья Мартыновна выпрямила спину, глянула удивленно:
— С чего это тебе вздумалось спрашивать?
— Просто так…
— Конечно надоело. Ты бы попробовал хоть один день повозиться на кухне да во дворе. Посмотри, на кого я стала похожа. Так у меня с чугунами и с индюками весь век пройдет…
Дмитрий Данилович виновато вздохнул. В самом деле, когда-то красивая, веселая, Настасья Мартыновна осунулась, похудела, на ее темном от загара лице появились морщины, руки огрубели. А ведь она и не жила еще по-настоящему. Шесть лет он пробыл на войне, а когда вернулся, начался голод и пошла полоса скитаний. Теперь, казалось бы, когда все это было позади, можно бы и пожить по-человечески — так нет, развели хозяйство, залезли в навоз, в каждодневные заботы и за ними не видели просвета.