Конец Дороги
Хотя странников из их деревни никогда не гнали, появлялись они всё реже: на Дороге становилось опасно, лес подступал к ней всё ближе, местами из трещин уже росли молоденькие сосны. Трещин, правда, пока было немного: полотно было положено на совесть и выдержало мороз пятнадцатилетней сибирской зимы, а теперь, когда пыль стала понемногу оседать, и летом солнце пригревало всё сильнее, то и июльскую жару.
Последний чужак, если не считать Матвеевских, забредал в деревню года три назад. А уж в Матвеевке, которая вообще стояла на отшибе, о них не слышали лет пять. До неё было около шести километров. Колея шла паршивая, к тому же вдоль неё пошаливали волки, так что ездили к соседям только на рессорных телегах, обозами, с оружием, и всё равно старались успеть дотемна. Но тракт не зарастал: и деревенские, и Матвеевские не ленились убирать бурелом, рубить подобравшиеся слишком близко к обочине ядовитые колючки, и даже засыпать песком самые глубокие рытвины, в которых могли поломаться дорогие, переделанные из ржавеющих автомобилей телеги.
А как ещё быть — кроме Матвеевки, людей километров на пятьдесят в округе точно больше нет, а может, и дальние деревни тоже уже сгинули, проверять ведь никто не бросится. Вот Матвеевские — другое дело: с ними был уговор о взаимовыручке, если дикари нападут, или звери, или зимой припасы кончатся. Деревенские без Матвеевских пропали бы — у тех река, рыба, зимой только на неё и надежда. Но и Матвеевским не сладко пришлось бы: у них земля скверная, песок да глина, с такой только сосны сажать, а картошка и овощи любят, где пожирнее. Это раньше, в первые годы, их только дома в кадках можно было выращивать, а теперь небо очищалось, лето становилось всё более тёплым, и свой большой огород был уже у каждого жителя деревни.
Нет, в Матвеевку идти он не хотел. Что это за побег? Так, прогулка…
Из этого-то глупого желания предпринять что-нибудь настоящее, решительное, его и понесло на Дорогу, а когда встал выбор — идти направо, к Хабару, или налево — он пошёл налево, в неизвестность.
Сколько Ванька себя помнил, слева ещё никто никогда не приходил — все странники шли справа. Узнав от местных, что дальше их деревни, по слухам, человеческого жилья нет на сотни километров, зато в перехлёстывающей через Дорогу лесной чаще встречаются гигантские волки, утаскивающие в одиночку целого быка, путешественники чаще всего теряли весь боевой настрой и уходили обратно — туда, откуда пришли, направо. Те же единицы, что всё же осмеливались идти налево, больше никогда не возвращались, по крайней мере, в их деревню.
Ваньку же, когда он думал о Дороге, буравила беспокойная мысль — как же такое возможно, чтобы слева совсем ничего не было, если туда вёл такой великолепный, широкий, асвальтированный путь?
Ночь он провёл на сарае, не желая встречаться с отцом. Когда все улеглись, воровато проскользнул на кухню, похлебал холодного супу из убранной матерью в подвал кастрюли, набрал вяленого мяса, сухарей, сколько было, стащил отцовский охотничий нож, взял свой лук со стрелами и затаился, дожидаясь восхода.
На ночь ворота в деревню запирались. Можно было попытаться перебраться через окружавший её двойной трёхметровый частокол, составленный из сосновых брёвен, но его могли заметить со смотровых вышек, и, чего доброго, стрельнуть. К тому же в зазоре между двумя рядами брёвен бегали злющие сторожевые псы, и упасть к ним Ваньке совсем не хотелось. Самое малое, чем ему удалось бы тогда отделаться — порванные джинсы и домашний арест недели на две.
Такие меры предосторожности для деревни были не лишними: хотя о дикарях-людоедах ничего не было слышно уже пару лет, это вовсе не означало, что они окончательно покинули округу. Пока жители деревни, объединившись с Матвеевскими, не дали им отпор, те продолжали воровать скот, нападать на грибников и потом подкидывать к деревенским воротам отрезанные головы пропавших с выколотыми глазами.
С тех пор как двум сотням бойцов, которых выставили сообща две деревни, удалось застать врасплох досаждавшую им стаю дикарей и вырезать всех поголовно, в окрестностях стало потише; теперь людей тревожили только волки и большие нетопыри. Запредельная жестокость, с которой деревенские расправились с дикарями, сравняла людей со зверьми, но выкупила им несколько лет мира и спокойствия. О том, что произошло с самками и детёнышами, которых охотники обнаружили после боя на отдалённой поляне, не рассказывали даже самые болтливые из бойцов; смоляной столб, тяжело поднимавшийся с той поляны, коптил небо два дня подряд.
Однако поблизости могли бродить и другие стаи, поэтому на вышках три раза в сутки менялись дозорные, ворота запирались с заходом солнца и открывались только на восходе, а обозы редко шли в Матвеевку и обратно без охраны. Не то что бы обе деревни находились на осадном положении, но никаких дальних экспедиций ни деревенские, ни Матвеевские не предпринимали: не до чужого, своё бы отстоять.
Ночью за частокол никто и не думал соваться, и ради Ваньки охрана не стала бы снимать с ворот окованное железом бревно, служившее засовом. Куда проще было дотерпеть до первых солнечных лучей, подойти к дозорным, и, соврав, что идёт по грибы, стремглав кинуться по тоненькой тропинке, уводящей через высокую душистую траву, через кусты, огибая поваленные искорёженные деревья, за холмы — к Дороге.
Спохватились бы его не сразу: один из дежурных — хороший друг отца, передаст ему Ванькину сказку; забеспокоятся только к вечеру, если он не вернётся к закрытию ворот. А за день можно далеко уйти. Вокруг, куда ни глянь, сопки. Дорога накатывает на них волной, и даже поднявшись на самый верх гребня можно увидеть только ближайшие вершины, а впадины остаются скрыты от взгляда. Для побега удобнее не придумаешь. Если бы ещё дождь пошёл, смыл его запах и сбил с толку собак… Отец точно пойдёт искать, всё-таки единственный сын, пусть и не любимый.
Надо бы с собой, кстати, и зонт взять: хотя Ванька, как и все родившиеся после войны дети, отравленные ливни переносил лучше, чем взрослые, опасность заболеть оставалась. Зонты у них делали сами — из козьих шкур. Шерсть не сбривали, получалось забавно и как-то уютно, хотя после дождя лохматые зонтики и подванивали немного. Окрестили их почему-то «робинзонами», а Ванька, пока маленький был, да и до сих пор по привычке иногда называл, путая два слова, самодельное устройство «робинзонт».
Сидя на копне сена и глядя на круглый каравай тёмно-синего ночного неба, выпиленный в стене под самой крышей сарая, Ванька вслушивался в далёкий волчий вой и размышлял, нельзя ли ещё всё-таки остаться. Выходило, что никак нельзя: отца он на этот раз разозлил куда крепче обычного, наутро не избежать серьёзного разговора, а может, и порки. К тому же, после позора, который его тот заставил пережить, он вообще вряд ли сможет жить с ним под одной крышей. И Верочка… Верочка была для него теперь потеряна навсегда; а видеть её каждый день, понимая это и зная, что она всё видела, была свидетельницей его унижения — лучше уж было утопиться. Или уйти из деревни.
Как только небосклон начал розоветь, Ванька ещё раз проверил содержимое своего рюкзака и выскочил из сарая. На выходе из деревни, как он и предвидел, вопросов не возникло: стражи, позёвывая и протирая красные от краткого неположенного сна глаза, громыхнули засовом, выпустили его за частокол, сонно выслушали историю про грибы и, вяло матерясь, полезли обратно на вышку.
Оставаясь в поле зрения часовых, Ванька шёл не спеша, сшибая выструганным ивовым прутом поганки, стараясь ступать как можно тише, чтобы не заглушить шагами, треском веток и шуршанием травы окрики или топот преследователей. Всё было спокойно: никто и не собирался его ловить. Через полчаса, уверившись в том, что холмы скрыли его из поля зрения сторожевых, он припустил изо всех сил. Кажется, в этом году к Дороге из деревни никто не ходил вообще: тропа еле угадывалась среди доходивших до подбородка зелёных лезвий осоки и пушистых колосьев сорных злаков.