Страницы прошлого
Разрыв с императорской сценой был в те годы актом исключительной смелости, даже дерзости. Но Комиссаржевская не остановилась перед этим. Пусть будет, что будет, пусть свершится, что суждено, но она будет художником, а не чиновником в придворном императорском Александринском театре!
Два года, с 1902 по 1904 год, кочевала Комиссаржевская. Два года колесила она по стране с гастрольной труппой: она собирала средства для того, чтобы открыть свой театр, свой по духу и устремлениям. Все то трудное и даже мучительное, что было связано с гастрольной работой - усталость, болезни, внутренняя неудовлетворенность при шумном внешнем успехе спектаклей, бездомность и неприкаянность, вагоны, гостиницы, рестораны, случайные театральные здания с керосиновой рампой, уборными, в которых стыло дыхание, и малейшая неосторожность грозила пожаром,- все это Комиссаржевская стоически переносила в течение двух лет. Ее согревала мечта - собрать нужные средства, причалить к берегу и там навсегда бросить якорь в своем театре.
Скажем здесь же: эта мечта не осуществилась никогда. Кочевая жизнь, которою она так тяготилась, гастроли, которые она не считала искусством,- она сама говорила, что проработала в театре не 18 лет, а лишь 13, ибо три года гастролей считает для себя, как для актрисы, пропащими,- все это не прекратилось для нее и после открытия собственного театра. Наоборот, собственный театр оказался тем чудовищем, Минотавром, которое надо было насыщать ежегодной жертвой: гастрольной поездкой для собирания все новых и новых средств.
Как и почему это случилось?
Это случилось потому, что Комиссаржевская не стремилась сделать свой театр ареной лишь своих собственных сценических успехов. Такими театрами, открытыми актрисами-хозяйками для себя лично, были в Петербурге театр Л.Б.Яворской, театр О.В.Некрасовой-Колчинской, театр Е.М.Шабельской. Такими были в Париже театр Сары Бернар, театр Режан. В противоположность этим театрам, где актеры и актрисы набирались, как фон, наиболее выгодно оттеняющий талант актрисы-хозяйки, Комиссаржевская стремилась объединить вокруг себя лучших актеров и актрис, не хотела быть единственной ведущей актрисой, играющей все лучшие роли. В ее театре шли спектакли,- их было большинство,- в которых сама она не участвовала вовсе, и это отнюдь не были проходные спектакли пониженного художественного качества или скупых материальных затрат. Такая система несла в себе, несомненно, залог высоких художественных требований театра к самому себе, но, к сожалению, не соответствовала коммерческим требованиям того времени. А самое главное - Комиссаржевская категорически отказывалась идти на поводу у обывателя, потакать вкусам мещанского зрителя.
Такой театр не мог быть рентабельным финансовым предприятием. Кассовые успехи в нем были возможны, но не обязательны, а ежегодный дефицит - предопределен и неизбежен. И для покрытия этого дефицита, для подведения материальной базы под каждый новый сезон Комиссаржевской приходилось ежегодно впрягаться в гастрольный воз. За этим, за золотым руном, поехала ока и на гастроли в Америку. Этот же хлыст возможного финансового краха погнал ее в ту последнюю гастрольную поездку в Среднюю Азию, откуда она возвратилась уже в гробу…
Но об этом будет рассказано ниже.
Итак, осенью 1904 года в Петербурге открылся новый театр. Никакие уговоры и доводы трезвого кассового порядка не могли убедить Веру Федоровну назвать его «театром В.Ф.Комиссаржевской». Она дала ему непритязательное, скромное название «Драматический театр». Единственное, в чем она уступила: согласилась печатать под этим глухим названием подзаголовок - «Дирекция В.Ф.Комиссаржевской». В остальной части афиши она осталась непреклонна, категорически запретив выделять ее фамилию в отдельную строку или хотя бы печатать более крупным шрифтом.
«Драматический театр» Комиссаржевской в здании «Пассажа» открылся в канун революции 1905 года.
Поздней осенью 1905 года, приехав на время в Петербург, я видела в театре В.Ф.Комиссаржевской спектакль «Дети солнца» А.М.Горького. Спектакль этот был так органически впаян в то, что происходило в те дни за стенами театра, что его даже трудно выделить из общей цепи событий и явлений, впечатлений и переживаний.
…От Новгорода до Петербурга, расстояние в 6-7 часов езды по железной дороге, поезд шел несколько дней: на станции Чудово он вмерз в ледостав всеобщей железнодорожной забастовки. В Петербург приехали вечером. Город тонул в чернильном мраке: бастовали рабочие электрической станции. Прямо с вокзала мы попали на митинг.
Митинги шли везде. В залах, в аудиториях учебных заведений, на фабриках и заводах, на улицах. Ни нагайки казаков, ни конные жандармы и полицейские, ни «селедки фараонов» (так назывались плоские шашки городовых) - ничто не могло сдержать мысль, чувство и слово, вырывавшиеся сквозь вековые запруды. На улицах, как в грозовом море, вскипали бурунами толпы и вспенивались горячие речи. Как юркая мелкая рыбешка в реке, шныряли в толпе продавцы свежих листков, газет и сатирических журналов. Полиция охотилась за ними, задерживала продавцов, но сумки их неизменно оказывались пустыми: толпа успевала расхватить все до последнего листка. Названия газет и журналов менялись чуть ли не каждый день. Запрещенные вчера цензурой, они возникали сегодня под новыми названиями, а редакторов их, посаженных сегодня в крепость, сменяли назавтра новые, которых тоже через несколько дней ждала тюрьма. Вчера, например, журнал назывался «Дятел», первая страница его была украшена изображением этой длинноносой птицы. А сегодня вместо запрещенного «Дятла» вышел новый журнал «Клюв», и на первой странице изображен посаженный в клетку дятел, просунувший сквозь прутья свой клюв. Все те, кто мечтал о свободе, тосковал о ней, боролся за нее, были опьянены возможностью - хотя бы и неполной - говорить, читать и слышать то, что находилось веками под запретом. Люди были опьянены непривычным словом «товарищ», таким мужественным и благородным, новыми лозунгами, красными знаменами, революционными песнями, которые наконец можно было петь открыто, на улице, не рискуя попасть за это в кутузку.
В этой стихии революции явственно и в полную силу выявились уже непримиримые противоречия между революционерами-большевиками, то есть теми, кто будет драться до победы революции, и буржуазными партиями, уже готовыми предать революцию, найдя удобный мостик для того, чтобы сторговаться с самодержавием, и, наконец, теми, которые, как меньшевики, называя себя революционерами, на самом деле уже скатывались «в болото соглашательства» [2] . Одновременно с этим и царизм, закачавшийся, смертельно напуганный, уже начинал приходить в себя: лихорадочно быстро создавал он по всей стране контрреволюционное движение, бандитское черносотенство для расправы с революцией, с рабочим классом.
Показанный в это время в театре Комиссаржевской в «Пассаже» спектакль «Дети солнца» отражал эти сложные процессы и настроения. Одни из персонажей пьесы были показаны как будущие друзья революции, другие - как ее будущие враги. А когда на сцене развертывался темный холерный бунт, перед глазами зрителей вставало все только что пережитое и еще переживаемое: бесчинства черной сотни, организованные повсеместно царской полицией избиения рабочих и интеллигенции, сожжение Томского народного дома вместе со всеми собравшимися в нем на митинг революционерами, и та страшная ноябрьская неделя, когда полиция организовала по всей стране свыше шестисот погромов.
Лизу Протасову в «Детях солнца» Комиссаржевская играла как обнаженную совесть обреченного класса, болезненно ощущавшую его историческую вину перед народом и неотвратимую гибель. Вера Федоровна играла Лизу, как всегда, почти без грима, но против своего обыкновения в парике. Во всей внешности Лизы Протасовой была необыкновенная аккуратность, щепетильная подобранность,- так бывали одеты несколько засидевшиеся, начинающие стареть девушки. В фигуре Лизы, в каждом движении, повороте головы, в утомленно-опущенных углах рта и бессильно повисших руках была свинцовая усталость, казалось, Лиза живет уже очень давно и с трудом бредет по этой безрадостной жизни. И еще были в ней настороженность, ожидание догоняющей ее беды, боязнь увидеть, обернувшись назад, приближение чего-то непоправимого.