Всамделишные сказки
Ольга Арматынская
ВСАМДЕЛИШНЫЕ СКАЗКИ
Моему Олежке
Предисловие
На Урале, в Пермской области, на каменистом берегу реки Сылвы стоит деревня Грибушино. Живёт в этой деревне тетка моя, Агафья, которая сказки сказывает… Только сказки не простые, а всамделишные. Всё взаправду в них: и Сылва-река, и поля за деревней, и лес до самой вершины Кленовой горы, а гора та стоит — не шелохнется, и над всем этим небо — веселое, синее…
Пеньковская кикимора
Помню, как вчера, приходит ко мне бабка Лена из соседних Пеньков. А Пеньки-то, соседняя деревня, вовсе опустели, только эта бабка одна и осталась — один, значит, жилой дом.
— Как живешь, — говорю, — баб Лен?
— Милая! Плохо, нехорошо живу. Ужасы у меня в дому, силушки нет! Дверь на ночь запру, топор под кровать положу, лежу, сама себя уговариваю: «Кому ты нужная, старуха древняя? Золота-серебра в доме сроду не водилось, всё богатство — серёжки с бирюзой, которые ещё девкой нашивала», а всё одно — страшно! Завелся у меня кто-то: живой, озорной, в трубе кувыркается, а в сенцах-то нет-нет да и мелькнёт. Бабки-то в магазине говорят: кикимора это у тебя. Последняя, значит, которая из пустых домов осталася, к теплу и перебралась! Пришла бы ты ко мне, Агафья, хоть бы ночку сночевала!
Пообещала я бабке, как не придёшь! Захожу к бабушке дня через три, гляжу — сидит за столом, чаи пьёт, веселёхонька!
— Здравствуй, баб Лен! Чё, не страшно теперь одной?
— А я и не одна! С Марусей мы.
— Это кто же-то Маруся?
— Дак кикимора моя!
Ну, вижу, совсем бабка плохая стала, мерещится ей. Спрашиваю её тихонечко:
— И где ж она у тебя, Маруся-то эта?
— А в трубе схоронилась, тебя испугалась. Меня тоже сперва боялась, из подполья луковицами кидалась, а теперь поправилась. Ласковая она у меня. То василёк мне на стол положит, то окошко в сильный ветер притворит, а то песни со мной поёт.
Ну, думаю я себе, придумала бабка! Останусь, пригляжу, раз такое дело… Улеглись мы ввечеру спать, сон меня быстро сморил, только посреди ночи ровно кто меня подтолкнул. Что такое?! Слышу — поют в избе, в темноте-то. Один голос бабкин, дребезжучий, слабенький, а второй — звонкий, девчонкин. Так и выводят: «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…».
Тут я и не стерпела, вскочила, выхожу из-за печки-то. Смотрю — одна бабка сидит, а на меня и не глядит, в сени, в темноту вглядывается. Послышался, значит, мне второй-то голос. Рассердилась я, и давай бабку стыдить: «Старая уж, седая, а чего удумала — детские песни по ночам распевать! Кикиморы ей мерещатся, Маруси всякие! Шла бы ты спать, нету тут никого, кроме мышей!»
Бабка Лена молчит, будто не слышит меня, а потом в сени куда-то, тихо так говорит: «Выдь, Маруся, вернись! Она, Агафья-то, не со зла тебя напугала, она хорошая!» Только в избе тишина, да и кому там быть? Не поглядела бабка в мою сторону, ни словечка не сказала, легла на лежанку и молчит. Лежала-лежала, вдруг слышу — плачет: «Не придёт она больше! Пропаду я одна без Маруси…»
Ну что тут будешь делать? Кое-как уснула бабка Лена, а мне не спится, не лежится: как ни подумай, во что ни поверь, а виновата я перед бабушкой. Пошла я в сени, повернулась в самый темный угол и говорю: «Кто ты там, Маруся, не Маруся, вернись к бабушке-то, а я уйду себе!..» Ну и ушла домой. Вот вам и вся сказка!
— Как же это вся, тётка Агафья? А кикимора-то была или нет?
— Как не была! Она и сейчас есть! В магазин наш за хлебом девчонка чернявая ходит, в ушах серёжки с бирюзой. Дознавались, кто такая. Только она не разговаривает, как немая. Убежит по пеньковской дороге — только её и видели! Ещё говорят, в Пеньках-то по ночам песни поют — мальчишки рыбачить ходили, да слыхали. Маруся, значит, с бабкой Леной поют.
Подёнкин день
Странная моя речка Сылва! Всё-то в тебе чудно! И подвесные мосты, и длиннющие морские водоросли на глубине, и чайки среди здешних-то лесов! И берега у тебя необыкновенные: нет-нет, а выступят среди чащ и полян каменные россыпи, воронками в цветах зияют карстовые провалы, над самой водой вдруг нависнет каменная громадина — а в ней тёмная, холодная пещера… Сылва, Сылва — то ли море, то ли горы, то ли лес. И откуда у тебя на исходе лета, например, белые ночи? А ещё, как минует прозрачная августовская ночь, придёт Подёнкин день — и появятся на свет миллиарды белых, лёгких мотыльков-подёнков. Проживут они ровно денёк, и упадут на твои берега, на воду, на прибрежную траву и камни — а к следующей ночи плывёт меж зелёных лесов Сылва белым-бела, как в снегу… Жители твои улыбаются в Подёнкин день грустно, а коли плывёт одинокий рыбак по Сылве, тёмный след от лодки на запорошенной воде короткий, недолгий, как сам летний денёк. Уплыл челнок, затянулся белый покров на воде — и как не бывало…
— Тётка Агафья, отчего соседа нашего, Анатолия, Подёнкиным зовут? Он вроде Иванов.
— История с ним была, в Подёнкин день и вышла. Вот и зовут его — Толян Подёнкин. Поначалу-то чуть не с кулаками лез, обижался, а теперича привык.
— Что за история? Взаправду чего?
— Как уж знаю, так и скажу. Приключилось, значит, это с Толяном на горе Лобач. Он всегда ленивый был да злой, вовсе беспутный по молодости. Ружьё отцовское спьяну в Сылве утопил, дак стащил где-то крысиный капканище, давай его на лисиц ставить. Шкуры в город продавал, и звали его тогда Толян-Шкуродёр.
А какое у нас лисье место! Аккурат вокруг Лобача. Гора-то высоченная, утёсом прямо в реку наклюнулась, и редко кто туда взойдёт: путник ли случайный потрудится, постоит на вершине, ветерком обдутый. А то лиска мышкует, заберётся наверх и застынет на крайнем камушке: нюхает воздух — будет ли гроза к вечеру…
Вот на эту гору Шкуродёр свой капкан и притащил. А место лисье — хитрое, значит. Как раз в Подёнкин день отправился Шкуродёр капкан свой проверять. На гору взошёл, к ложбинке, где капкан стоит, добрался — и обомлел! Попалась ему лиска, да непростая — белая как снег. Рвётся, лает. Увидела Шкуродёра, притихла, вздыхает как-то по-старушечьи. Ахнул Шкуродёр: за такую-то роскошную шкуру сколько он деньжищ огребёт! Прыг поближе, да палку рукой нашаривает, чтоб лисицу добить. Известно, Шкуродёр и есть! Замахнулся уже было, да и застыл: была перед ним лисица, а стал каменный белый валунчик, точь-в-точь как белая лиса в клубок свернулась, только каменная. Потрогал её Шкуродёр рукой — холодная каменюга, гладкая, как отполированная. Заглянул с другого бока — а там, где у лисицы глаза должны быть, два мотылька-подёнка сидят, беленькие, и будто глядят на Шкуродёра.
Попятился парень, головой закрутил. А вокруг над горой будто туман сгущается — не то что Сылву не видать, в трёх шагах марево висит, в глазах смутно. «Капкан взять, и идти отсюда», — думает Шкуродёр. Оглянулся к ложбинке, а там ни каменной лисы, ни капкана, только трава примята. Потянулся Шкуродёр к воротнику — душно ему от страху стало. Тут за спиной у него что-то ясно так «звяк-звяк». Шкуродёр глаза скосил — чур меня! Идет мимо в тумане та самая белая лиса, живёхонька, ступает легко, не спеша, а на задней ноге у неё капкан цепочкой по камушкам позвякивает… К самой вершинке пошла, и хвостиком Шкуродёру повела, будто зовёт: иди-ка за мной!