Всамделишные сказки
— Да ничегошеньки особенного! — отвечаю. — Домовой вас не принимает в этом дому. Нелюбезны вы ему, значит! — говорю, а сама засмеяться боюсь.
Тут Пузатый на меня раскричался: «Что за ерунда, что за домовой!» Старуха, мол, глупая и глупости у неё старушечьи!
Обиделась я:
— Вот вам порог — не верите, так идите с моего дому в свой!
Не пошли они к себе, страшно показалось. Постелила я им на полу — а смех меня разбирает, аж подушка из рук выпала!
Деревенские-то все знают: печника не обижай, не перечь. Если его хозяин не уважит, приладит в дымоход да под стрехи каку-нить хитрость: бутылку ли, железную ли какую скобочку — и начнёт там воздух так выть-завывать тёмными ночами, что никому в том дому покоя не станет. Так ухитрится, что на крыше и плачет, и стонет, и свистит, и воет — нету мочи человеческой такое слушать. Вот поночевали наши дачники ещё две ночки, а дом трясётся весь от звериных голосов, и укатили в Пермь. И дачку покупать не стали. Наши-то, грибушинские, долго Пузатого вспоминали, смеялись. Федотыча спрашивали:
— Как, Федотыч, домовой твой поживает?
А старик разговоров этих страсть как не любил, сердился. Говорю ему как-то:
— Чего ты, Федотыч, сомневаешься, правильно этого Пузатого настращал!
— А он оглянулся и тихонько мне шепчет:
— То-то и оно, настращал! Я и сам настращался! Вот скажи: голоса у них три дня выли, так? Так! А как уехали они, так и выть перестало, так?
— Так!
— Дак вот! Свистящую штуковину свою я из трубы после первой ночи убрал. Оно само собой заголосило на другую ночь, вот ведь что! Я, Агаша, после того у себя в избе, на печке, стал сухарики оставлять — своему домовичку, значит! Ты уж, соседка, не срами меня, не говори никому, а только съедает эти сухарики кто-то. И не мыши, на мышей у меня кот имеется. Вот ведь каково!
Провал-озеро
Земля в наших краях с причудами. Бьются в ней, как жилки, подземные родники, собираются в ручьи, точат мягкую породу меж гранитными глыбами, роют тёмные норы, сочатся беззвучно под лесом, под дорогами и под полем.
И вдруг не стерпит, разорвётся тонкий земной покров, откроется яма-карст: будто земной глаз в небо посмотрел. Бывают карсты маленькие, а бывают с целое озеро. Вокруг Кишерти их три десятка: Молебное, Безымянное, Мишуткино, Кислое, Травяное… Я все и не знаю, надо тётку Агафью спрашивать…
— А чего тебе про них рассказать? Озера вроде и разные, а на самом деле все меж собой соединённые, так и учитель детям в школе объясняет. И хозяйка у них одна — Водяниха. Никто её в глаза не видал, только ночью на озёрах кто-то хлопает и смеётся, по-совиному ухает, как будто рукой рот закрывает. Рыбаки сколько раз над водой огоньки видели: плывут они, скачут, но вреда от них никакого. Главное, первую рыбу в воду бросить — и кто б там ни был, рыболова не тронет.
— С чего ж решили, что это Водяниха? Может, он Водяной?
— А ты не смейся! Может, и был. Только после войны люди стали говорить «Водяниха». Вроде она у нас вдовая. Он ведь, шут водяной, так пошутит, что напугает до обморока, когда и под воду утянет. А у нас купаются ребятишки — бывало, кто нахлебается воды, а ни разу беды не случилось, все выплывали. Отфыркаются, отдышатся и говорят: «Вода сама вытолкнула, к берегу выпихнула». Так только берегиня может, она детей не обидит, охранит.
А сколько лет после войны забредали в Кишерть детишки-сироты, да и к нам в Грибушино ходили. Кто такие, куда идут — бог весть. Увидят кого из деревенских, одёжку попросят, а то пристанут: «Скажи мне, тётенька, моё имя». Ну, наши скажут: «Ваня» или «Машутка», и одёжку дадут. Отказывать нельзя, так русалочьи дети побираются. Кто знает, может, и людские это сироты ходили. А только всех жалко.
Вот в Кишерти бабка жила с сыновьей семьёй — сноха да внучка. Сын бабкин — рыбак рыбакам, еще пацаном домой сомов таскал больше себя ростом. Вот вырос, женился, а когда народили они дочку, посадил молодой отец черёмуху во дворе, дочке Верочке на радость. Подросла Верка, и вместо мальчишки за отцом на всякую рыбалку увязывалась, штаны натянет — и за ним. Да так наловчилась, что вечно наудит больше. Отец только усмехался: «Водяной мою девчонку балует, всю рыбу ей гонит». Жена ворчит: «Куда столько нарыбачили — не сварить, не съесть.
Мне до полуночи вашу рыбу чистить?» Так отец с дочерью всё рыбу у бани развешивали, солили да сушили.
Жили-были душа в душу, а тут война. Как началась, на другой день и проводили они своего мужика. Проводили, а обратно не встретили. Не вернулся, без вести пропал. Война прошла, год пролетел. И мать, и жена уже не ждут Петра. А Верка молодая ещё, в школу не отбегала, ждёт, когда отец приедет — то ли к Первомаю, то ли будущей осенью, то ли под Новый год?.. И главное, всё снасти чинит, удочки ладит, и в бане их прячет. А на Сылву не идёт: «Мы с отцом пойдем! Я ему и удочку новую приберегла…»
Прошло так четыре года. На исходе лета вернулся в деревню один кишертский мужик, он после войны ещё в дальних странах служил, наконец командиры домой его отпустили. Повидался со своими, и приходит в Веркин дом. Сел у стола и говорит:
— Так и так, женщины милые. Принес я вам последний поклон от Петра. Привелось нам на фронте свидеться. У меня на руках он умирал, и слово от меня взял, что не пошлю вам бумагу, а сам всё скажу, как есть. Велел вам Петя жить дружно. Очень, дочка, тебя вспоминал. Как, говорит, мы с Верунькой рыбалить ходили. Уж не поймать мне, говорит, больше дочкиного, а она у меня удачливая уродилась.
Тут Верка вскочила с лавки, крикнула что-то, с места сорвалась, дверью ахнула, в сенях чем-то загремела — и на двор. Мать за ней, а Верка у той самой черёмухи стоит и удочки в щепки ломает, кричит страшные слова.
День ли два прошло, топят они баню. Истопили. Первой бабушка сходила, и внучку посылает. Верка собралась, пошла, и бежит вдруг обратно: «Бабушка, ты где мылась? Бани-то в огороде нет!» Выглянула бабка: а на огороде ни бани, ни черёмухи — только яма на том месте, а вокруг земля прогнулась, как огромная тарелка. Потом сбоку в этой тарелке трещина показалась, стала расходиться, земля внутрь посыпалась, зашумело глухо, вздохнуло и стала изливаться на свет подземная вода.
Испугались они в своей избе ночевать, к соседям ушли. А наутро пришли — на том месте провал в два Веркиных роста глубиной, а неподалеку еще один, и в обоих вода на глазах прибывает.
Соединились два провала, а на следующую ночь появилась рядом третья дыра, и земля между ними как будто тает, как сахар, уходит куда-то вниз. На третий день и получилось глубокое озеро в полсотни метров. Так и назвали озеро — Провал.
Жалко бабке двора, и черёмухи жалко, и бани. Ходила старая у воды, вздыхала, сыночка вспоминала. И стало ей слышаться, что вздыхает кто-то ей в ответ. Взяла бабка потихоньку от снохи и внучки горбушку хлеба, табаку, ну в озеро и бросила. На поминовение сына своего и на всякий случай — для бабы Водянихи.
Оттого или нет, а вода в Провале понемногу успокоилась, притихла. Стали люди воду в озере брать, огороды поливать. А на другое лето поднялись вокруг цветы, окружили Провал, берега травой затянулись. И караси в Провале завелись — толстенные!
Встречник
— Не в обиду, тётка Агафья, а только все грибушинские — чудной народ! Иду сейчас от реки, а там наш сосед, дядя Коля Золотой, с ребятишками воздушного змея пускает. Мужику уж под сорок, а он ветер ловит!