Гамлет XVIII века
Занимал он в доме две комнаты на верхнем этаже, с дверью на вышку, над балконом, выходившим в сад. Здесь у него было нечто вроде обсерватории, стоял большой телескоп, и здесь он проводил все теплые вечера весной, летом и осенью, хотя и зимой дверь на вышку не замазывалась, снег тут счищали, и Денис гулял. Иногда он запирался у себя наверху на целую неделю, и никто из домашних не видал его, кроме прислуживавшего ему казачка Васьки, который чистил ему платье, приносил обед и ужин и единственно допускался в его комнаты. Комнаты эти никогда не прибирались.
Лидия Алексеевна не трогала сына наверху и к нему туда не заглядывала. Она не препятствовала «чудачествам» Дениса, по-видимому, разделяя мнение относительно его слабоумия. На одном только стояла она твердо, чтобы он пред нею пикнуть не смел; и, действительно, Денис Иванович безропотно молчал пред нею, как молчал, бывало, покойный его отец.
Таким образом, властвуя сначала над мужем, потом над сыном, и не зная границ своеволию над крепостными людьми, Лидия Алексеевна держала себя с такой уверенностью в том, что никто ей перечить не смеет, что в это, как бы под влиянием внушения, верили и все, кто знал ее. Правда, со строптивыми людьми, желавшими иметь свое собственное суждение, она не зналась вовсе и не принимала таких у себя.
– Государь, – рассказывала она гостям на балконе, – остановится в своем новом Слободском дворце. Это бывшей дом графа Алексея Петровича Бестужева. Государыня Екатерина купила его у сына графа Алексея, Андрея, и подарила князю Безбородко, а тот в прошлом году, когда государь приезжал сюда на коронацию, сделал фортель. Государь смотрел из окна на сад перед домом и изволил заметить, что недурной бы плац вышел для парада на месте этого сада. Князь Безбородко в одну ночь велел снести сад, и на другое утро государь увидел готовый плац. Это ему так понравилось, что он купил дом у Безбородко и велел отделать его как дворец и приготовить к нынешнему своему посещению Москвы. Говорят, чудо роскоши...
Хотя все отлично знали не только историю нового Слободского дворца, но и «фортель» князя Безбородко, и даже то, что над устройством этого дворца спешно работали тысяча шестьсот человек даже ночью, при свечах, чтобы поспеть к приезду императора Павла, все гости Лидии Алексеевны сделали вид, что ее сообщение ново для них и интересно.
Хотя об этом говорили давным-давно повсюду и сама же Лидия Алексеевна рассказывала это не раз.
Одна только наивная Анна Петровна Оплаксина, вечно все путавшая, вставила свое слово:
– Как же, мне что-то говорили такое... В одну ночь и вдруг плац-парад – это, как в сказке... Великолепно!..
– Ничего великолепного нет, – строго остановила ее Лидия Алексеевна, – пустая трата денег и больше ничего. Уж если сама государыня императрица Екатерина не делала этого...
Лидия Алексеевна в прошлом году сильно надеялась, что ей будут оказаны царские милости во время коронации, как вдове бывшего приближенного к отцу государя, но ошиблась в расчете и потому присоединилась к общему голосу недовольства на крутой поворот в режиме, сделанный императором Павлом, после распущенности, к которой привыкли прежде.
Анна Петровна, сунувшаяся некстати со своей похвалой, сконфузилась и умолкла.
– Как же вы говорите «великолепно», – сейчас же накинулась на нее другая гостья. – Вот мне Жюли пишет из Петербурга, что нынче зимой гвардейским офицерам запретили с муфтами в холод ездить, и ее сын, «князь» Николай, чуть не отморозил себе руки!.. А вы говорите «великолепно»!
Эта другая гостья была известная всей Москве тетушка Марья Львовна Курослепова, у которой было бесчисленное количество племянников в Петербурге, и обо всех она тревожилась, хлопотала и заботилась. Маленькая, круглая, вечно суетливая, до всего ей было дело и во все она совалась.
– Впрочем, я ничего не говорю, – стала оправдываться Анна Петровна, – я вовсе не нахожу всего великолепным. Помилуйте, нынче я просила для моего калужского попа набрюшник...
– Набедренник, ma tante, – поправила ее племянница, сидевшая рядом с ней, некрасивая старая дева, которую она вывозила, но безуспешно.
– Ну, все равно, набедренник, – продолжала Анна Петровна, – и представьте себе, мне вдруг говорят, что теперь это должно зависеть от духовного начальства, а вовсе не от меня. Какая же я после этого помещица?
– Да и в самом деле, какая вы помещица! – заявила Лидия Алексеевна. – Вы, я думаю, и озимых-то от яровых не отличите.
– Ну вот еще! – обиделась Анна Петровна. – Я отлично знаю: озимые – это черный хлеб, а яровые – белый...
Все засмеялись.
– Прекрасно, прекрасно! – густым басом не то одобрил, не то сыронизировал Андрей Силыч Вавилов, генерал-поручик в отставке, единственный мужчина, находившийся в собравшемся у Радович обществе на балконе.
Андрей Силыч всюду бывал и держал себя с необыкновенным достоинством, даже гордо, но никогда не оскорблял никого, потому что, кроме своего излюбленного слова «прекрасно», ничего не говорил. Он и здоровался, и прощался, и когда рассказывал что-нибудь или выражал сочувствие или даже порицание, – неизменно повторял одно только «прекрасно», не придавая даже различных оттенков произношению, а усвоив себе раз и навсегда одно какое-то общее произношение октавой вниз, которое можно было принимать как угодно: и за иронию, и за одобрение, и за насмешку, и вместе с тем за выражение полного удовольствия.
– Теперь тоже вот мне пишут из Петербурга, – забеспокоилась опять Марья Львовна, – что все дамы должны выходить на подножку кареты при встрече с Павлом Петровичем и делать ему реверанс.
– Как же это, и у нас в Москве то же самое будет? Да ведь у нас грязь на улицах.
Марья Львовна была права. Грязь с московских улиц издавна, еще со времен Алексея Михайловича, собиралась на удобрение царских садов и была такова, что нередко из-за нее отменялись крестные ходы даже в Кремле.
– А правда, что император собирался сам служить обедню? – спросила вдруг Анна Петровна.
Марья Львовна вздрогнула и испуганно встрепенулась. Это было новостью для нее, а она при всякой новости вздрагивала, пугалась и, как воробей на заборе, настораживалась.
– Да не может быть! – ужаснулась она, не веря, однако, и думая, что Анна Петровна по своей привычке, вероятно, что-нибудь спутала...
– Это верно! – подтвердила старая дева, племянница Оплаксиной.
– Верно, – сказала и Лидия Алексеевна, – я доподлинно знаю, что и архиерейское облачение было уже сшито для Павла Петровича. Только Куракины отговорили.
– А я слышала, что это сделала Нелидова с государыней, – вставила Анна Петровна, довольная на этот раз своим успехом.
– Куракины! – грозно обернулась в ее сторону Лидия Алексеевна, и та снова притихла.
– О, Господи! – вздохнула молчавшая до сих пор Людмила Даниловна, мать двух толстых девиц, одну из которых она в тайнике своих дум мечтала выдать замуж за Дениса Ивановича и потому усердно возила их и сама ездила на поклон к старухе Радович. За маменькой сейчас же вздохнули обе толстые девицы и тоже сказали:
– О, Господи!..
Генерал-поручик мотнул головой и прорычал:
– Прекрасно!..
– Повсюду доносы, – сердито начала Лидия Алексеевна, – даже на холопские жалобы обращается внимание, и, для облегчения ябед, в Петербурге во дворце сделан ящик, куда всякий может класть письма прямо государю. До сих пор только дворяне имели право писать прямо государю, а нынче – все.
– Прекрасно! – повторил Вавилов.
Лидия Алексеевна обернулась в его сторону, как бы спрашивая, что именно он осмеливается находить тут прекрасным, но генерал-поручик светло и ясно глянул ей в глаза, и вышло так, что прекрасным он собственно считает, что дворяне имели право писать государю до сих пор, а что нового, то есть что теперь пишут все, он вовсе не одобряет.
Лидия Алексеевна успокоилась.
– А фраки! – воскликнула Марья Львовна. – Фраки запретили носить военным. Нынче не угодно ли в мундире постоянно ходить. Даже в гостиной. Разве гостиная – казарма? Мне племянник пишет из Петербурга, фельдмаршалы на параде в одном мундире во всякую погоду маршируют, старики!