Nada (сборник)
Я люблю представлять, что они видели, когда поднимались. Там сперва три давно затонувшие лодки, поросшие зеленью, слизью, илом, потом прошуршали через камыши, и опять открытая вода, речка выворачивает в поля, деревья расступаются, и все хорошо видно, особенно если закатное солнце, как в телевизоре, если в нем показывают аквариум – под водой водоросли тонкие, длинные, как волосы у баб, а другие похожи на кактусы и коричневые, фигурные, в мелких пузырьках воздуха, кажутся серебряными, и еще другие длинные, вроде осоки, слабо колышутся, а есть острые зеленые, и стоят ровно, как копья, снова бревна, на них изумрудные комья бадяги, подмытые корни, и между всего этого движутся стайки рыб – их тут не поймать, если только сетью, но не крючок, червяк, блесна – на наживку они не идут, еды навалом, и караси толсты, головли толсты, а щуки все по течению ниже.
Потом они вышли на плес, где черный ил. Створки раковин там огромны, с ладонь, и с густым черно-синим синим отливом, кобальт, уголь, лазурь, так что она спрыгнула в воду, погрузилась в ил до колен, и шарила в ледяной воде – сразу муть со дна, чернота, но что-то манит, что-то сквозь светится – а никак не достать, что достал – блекнет, крошится. И может быть, он спрыгнул и стал помогать, и даже ныряли, неглубоко ведь, хотя грязно, а может, ворчал и поплыли дальше, оборачивались еще в поля, думали – успеть вернуться до заката. И это качание под водой, все бросишь и смотришь, как оно туда-сюда, туда-сюда, красота такая… Чешуя на рыбах поблескивает, мерцает жабья икра. А дальше я не знал, только думал много.
Что они выберут, когда вернутся – вдруг тут ни села не будет, ни речки, одна старица, и тут на тебе, баба в купальнике. А может, они теперь ундина с каким-нибудь, допустим, кто там у них, ихтиандром. Если достали со дна мерцание, которое не дается человеку, а манит, и если потом бросили же его обратно, то, может, приедут на Пески наши местные головотяпы, распахнут машины, врубят музон, а глядь, его как невидимая рука приворачивает, и из динамиков приятный голос: «Говорит радио Таволга, передаем сигналы точного времени, куку, куку, и о погоде, начинаю ветер…» И вот они уже причаливают против ветра, он загорел, она, наверное, придерживает шляпу.
Симпатичная пара, потому жду их назад. Зачем вверх ходить без нужды, может, им местные про гигантского налима рассказали, который стоит у самого истока, в запруде под ивой, и человеческим голосом разговаривает, такой он старый? Местные за ним пробовали плавать, но только лодки в реке пооставляли; да и нет там никого, враки все, я знаю, я же и был налим.
Ася Датнова
На свету
Мы ходим на охоту за светом, и это поистине самая тихая охота. Начинается в наших краях в сентябре, когда разъезжаются дачники, увозят детей и внуков в города, в школы и детсады, пустеет река и все ее песчаные пляжи и отмели, вода становится густой как желе, ледяной, в воду входят только редкие рыбаки. Особенно хорошо, если год не грибной – тогда и в соснах сухо и пусто, и весь бор меж стволов залит сиянием на рассвете, на закате и при тумане.
За ним ходим с плетеными корзинами – нет такой корзины, которую он не наполнит, не перельется через край, не потечет изо всех дырочек – только так его и можно донести, чтобы свободно дышал. Или можно растворять его в воде, доставать из реки теми же корзинами, трехлитровыми банками, ведрами – но в осенней воде после сезона еще остались детский смех, плеск, женские визги, мужское уханье и кряхтение, разговоры, ссоры, обиды, все, что утекало по воде, что она забирала. Остается взвесь. Мы берем чистый, из воздуха.
Ценим осенний именно, самый тихий, проливается на березы, осинник, листья падают и каждая под ногой серебряная монета, а на ветках еще золотые, красные. Воздух как чистые линзы. Есть и лунный свет, полнолуния, душный летний и крахмальный зимний, розовое весеннее свечение. Но нужный только осенью – после голосистого лета, в безлюдье, бесптичье, безнасекомье. Паузу перед шорохом дождей.
Приносим его домой, разливаем по столу, высушиваем в облатки. Облатки даем под язык.
От них внутри немеет, а потом наступает прозрачность. Помню наших первых пришедших. Одна была – все время плакала, лежала, слезы затекали в уши – перепутала, где кончается она, а где начинается остальной мир, чувствовала всех сразу и мышь, которую ест кошка, и лягушку, которую глотает уж, в кафе пообедать не могла, людей чувствовала тоже, а человек к такому плохо приспособлен. Другой кричал – забирайте ваше золото молчания, боялся, что перестанет работать, думал, надо мучиться. Убедили покоем и волей.
Это Боглаз придумал, он поднимал птиц на крыло, у него все их перья были сочтены, позвал нас – кто без ума от лошадей, кто первый среди рыб, кто по змеям – по кускам собирали человека, по подобиям. В людях только одна я тогда немного разбиралась. А теперь у нас самый известный на десять ближайших слоев мира, потому что первый, центр реабилитации людей – пока маленький, на шесть коек, но к следующему полувеку рассчитываем на расширение.
Ася Датнова
Хожалка
Над городом металась тьма – а дальше, за городом, снег на полях был белым, подсвечивал горизонт, и долго после заката стояло тусклое свечение. Из села Балашов был виден краткой цепью огней – фонари на участке однополосной трассы, над мостом, а село с моста, напротив, видно не было никогда: поля и тьма. Зимой солнце над горизонтом включалось, как поворотник дальнобоя на трассе ночью, красное, и сразу входило в тучи, оставляя неуютного цвета розовую полосу.
В детстве коровы ей были похожи на облака, пятнистые грозовые тучи, дождевое вымя. Ночкой звали белую корову с единственным черным пятном во лбу. Тяжелые облака коров шли на закате по центральной улице села, поднимая до неба мягкую пыль, та в закатных лучах светилась, дышали бока дирижаблей, катили перед собой золотой дым, и корова в тумане звучала как пароходный гудок, говорила: «Ма!» По первым морозам их резали, раскладывали туши на снегу.
…Ее ма была дояркой – в селе боялись бывших доярок, они громко кричат с матами. Когда ма заболела, лечиться не поехала, от города отказалась, говорила «поскорее бы» и «вот как все надоело». Потом стала видеть, что печка в избе пляшет, а то женщина какая-то приходила и пела «Упали туманы в поля за курганы». Хожалка у ма была россомаха – пол обметет тряпкой крест-накрест, а не как следует. На каждую соцработницу в селе приходилось в среднем по десять старух, и Рита переехала в село. Ма перестала ее узнавать, звала «кормилка» и «купалка».
Балашов все равно обрыд – в зиму ледяной и продуваемый, с огромными елями на аллее гипсовых бюстов, с пешеходной зоной и вокзалом, без общественного туалета, но с драмтеатром в дореволюционном здании красного кирпича. Симпатичный Денис закончил актера театра и кино в музыкальном училище города, а до того работал монтировщиком сцены; он съездил отдыхать не как все, а в Индию, привез душные аромапалочки, с восторгом рассказывал космогонию. Кали, иссиня-черная женщина с алым языком, как у овчарки, была примерно как Родина-мать.
В детстве крашенный розовым и серебрянкой клуб работал, привозили кино. В зале курили, на туманном экране ходил слон. Ма так любила кино, что назвала Гитой, пришлось потом менять. Когда получила в наследство от ма дом, продала и взяла билет, в Индии хотя бы тепло.
Ехала из аэропорта, стоило ли, раздолбанная дорога, лужи с утками, люди спят на земле – все знакомое. Дели пах бедностью, гарью, благовониями, выхлопами. Коровы подъедали мусор с асфальта. Коровы были другие – длинноногие, мелкие, тощие. Но женщины были одеты ярко и пахли приятно. У храма по зеленой ряске фонтана бегали цапли. Хотелось домой.