Продавцы теней (СИ)
Ожогин долго глядел вслед Ленни и Эйсбару, скрывшимся за снежной пеленой.
Снегопад, начавшийся днем, становился все сильней. Воздух будто застыл. Снег падал ровно, густо, отвесно. Плотный и влажный, он тяжелой массой ложился на дома, авто, театральные тумбы и фонарные столбы, искажая контуры предметов, лохматой собачьей шапкой нахлобучивался на головы людей, толстой попоной покрывал лошадиные спины. Впрочем, на улице было почти безлюдно. Редкие извозчики тащились еле-еле, лениво постегивая лошадей, вязнущих в пористых губчатых сугробах. Не было видно ни зги. Фонари, пытаясь пробиться сквозь стену снега, источали тощий бесполезный свет. На углу Тверской и Камергерского образовался чудовищный затор. Столкнулись два авто, полностью перекрыв движение. Из-за аварии три извозчика и еще одно авто не смогли проехать к Художественному театру. Репортер «Московского муравейника», оказавшийся поблизости, наблюдал эту сцену и, зайдя в ближайший трактир и спросив рюмку водки, тут же написал корреспонденцию, в которой пенял московским властям на то, что те «игнорируют автомобильный вопрос», и утверждал, что «количество авто скоро достигнет такой цифры, что главные артерии Первопрестольной окажутся закупорены». Корреспонденция заканчивалась фразой: «Извозчики ругались страшными словами».
Ожогин стоял у арки недолго, но снег успел густо засыпать его непокрытую голову и плечи. Он ничего не замечал, с нервическим напряжением всех чувств ожидая того момента, когда увидит Эйсбара. Он не думал о том, сколько придется ждать. Его рука, глубоко засунутая в карман пальто, сжимала маленький серебряный пистолет с изумрудом на рукоятке.
Он вышел из дома час назад, забыв надеть шапку, и, не ощущая холода, пошел в сторону Якиманки. Никто не встретился на его пути. Впрочем, столкнись кто-то из знакомых с ним на улице в этот час, то вряд ли в такой хмари разглядел бы его лицо. Он не подумал о том, что может воспользоваться собственным авто, таксомотором или извозчиком. Шел пешком — нагнувшись вперед, всей своей громоздкой фигурой и крутым лбом упрямо раздвигая снежный морок, с трудом переставляя ноги, тонувшие в вязких сугробах. Он шел убивать Эйсбара, сам себе не отдавая отчета в том, что делает.
Дом Эйсбара он нашел сразу. В арку не вошел. Встал рядом, на улице, под снег, прислонившись к стене. Отчего-то ослабели ноги. Он поднял голову и высчитал окна Эйсбара в третьем этаже. Из-за штор пробивался свет. Он вздохнул и приготовился ждать. В какой-то момент ему показалось, что он уснул. Через минуту он вздрогнул, встряхнулся, оглянулся вокруг: дом, арка, снег, легкие сумерки. Он нагнулся, зачерпнул пригоршню снега и с силой протер лицо. Смял маленький снежок и сунул в рот. Стало легче. Мысли приобрели четкость. Он очень ясно представлял себе, как подойдет к Эйсбару, приставит пистолет к его груди и выстрелит. Что будет дальше, он не знал и не хотел знать.
Хлопнула дверь подъезда, и Ожогин инстинктивно прижался к стене, словно желал остаться незамеченным. В дальнем конце арки появился Эйсбар. Он был не один. Впереди, перепрыгивая через сугробы, шел ребенок. Девочка. Эйсбар вел ее за воротник шубы. Ребенок? Откуда ребенок? Зачем ребенок? Не надо ребенка! Он не хочет ребенка! Ожогина охватила паника. Он еще крепче сжал в кармане пистолет. Попытался оторваться от стены, но не получилось. Между тем Эйсбар приближался. Ожогин уже мог разглядеть черты его лица. Эйсбар улыбался, кривя рот. Это была улыбка довольства жизнью. Ожогин почувствовал, как задрожала рука, сжимающая пистолет. Тусклый свет фонаря упал на лицо ребенка, и он мгновенно узнал: пигалица. Закидывает вверх счастливое лицо. Хохочет. Ловит ласково-снисходительный взгляд Эйсбара. Рука дрожала все сильней. Еще сильней. Еще. Прыгала в кармане как сумасшедшая. Эйсбар и Ленни прошли мимо и скрылись в снежной завеси. Ожогин, мгновенно обессилев, опустился на каменную приступку.
Обратно он шел очень медленно, сгорбившись, загребая снег ногами. На мосту остановился, перегнулся через перила и поглядел вниз. Настоящие холода не приходили, и Москва-река еще не встала. Он вытащил из кармана пистолет и долго держал над водой, покачивая в руке вверх-вниз, будто взвешивал. Наконец разжал онемевшие пальцы. Блеснул серебряный бок. Моргнул изумрудный глаз. Вода чавкнула и проглотила маленький серебряный пистолет с изумрудом на рукоятке.
Дома Ожогин прошел в кабинет и попросил барышню соединить его с кинофабрикой. Чардынин, который целыми днями просиживал на фабрике, как он говорил, «для порядка», сразу снял трубку.
— Вася, — глухо сказал Ожогин. — Собирайся, Вася. Едем в Ялту. Строиться будем. Здесь делать нечего.
— Хорошо, Саша, — как всегда флегматично ответил Чардынин. — Очень хорошо.
Ожогин повесил трубку, постоял несколько секунд, уставившись в пол, потом подошел к широкому кожаному кабинетному дивану, упал на него и в тот же миг провалился в глубокий сон.
Глава V. Дело государственной важности
Долгорукий Михаил Юрьевич, полноватый невысокий мужчина, ничем не похожий на билибинские сказочные портреты своего далекого предка, сидел в собственном кабинете, расположенном на верхнем этаже нового здания Государственной Думы, которое вознеслось в Охотном Ряду три года назад и называлось москвичами не иначе как «монстр» за помпезность и диковатое смешение изломанных конструктивистских кубов с портиками и колоннами неоклассицизма. После 17-го и Дума, и кабинет министров переехали в Москву. Петербургу же оставили обязанности исключительно представительские.
Михаил Юрьевич ждал. Сейчас должен был прийти Сергей Эйсбар. Фамилия нерусская. Чужак. Это хорошо — всегда можно свалить на чужака, если все провалится. Из собранного помощниками досье следует, что талантлив, циничен и груб — продуктивное сочетание.
Долгорукий встал из-за стола и подошел к окну, выходящему на крыши домов, что лепились в переулках между Тверской и Большой Дмитровкой. На деревьях лежали шапки снега, дворники из окрестных домов помогали юному отпрыску чьей-то фамилии выкапывать из снега автомобиль — занесло чуть ли не до стекол. Долгорукий с любовью смотрел на снег, грязную кашу на проезжей части, продавщиц снеди, закутанных в платки, которые тоже застряли со своими тюками и теперь переругивались друг с другом — легко с этой дремотной страной, ни у кого нет времени сосредоточиться на своих мыслях, все всегда вытаскивают то, что где-то увязло. Хотя… Последнее время подвижки есть. Дороги начали мостить. Женщинам дали право голоса. И этот грандиозный план всеобщей электрификации. «Так у нас дело дойдет до того, что в каждой деревне по электрическому театру поставят, — подумал Долгорукий. — И кино станет важнейшим из искусств». Вот и хорошо. Народишко-то может прийти в себя и опять взяться за бунт. Ну так ему надо показать, чем бы кончилось дело тогда, в октябре 17-го, — снять на пленку эдакую молотьбу средневековую. А то и с Босхом. Чтоб прямо на улицах головы отрывали и ели.
Сам Долгорукий жаловал новейшие течения — сюрреалистов, усатого испанца и другого — с угольными глазами. Но в России такое показывать нельзя, особенно в кинозалах — не для того билетики покупают. Тут надо попроще — зато помощнее. Помпезность нужна для успокоения масс.
Долгорукий рассмеялся: за окном, на улице, бабки и авто высвободились из снежной грязи одновременно и будто стоп-кадр тронулся. Авто засигналило и бодро двинулось в путь, а зипуны, размахивая руками, поволокли свои тюки.
Тут раздался стук, появилась голова секретаря, Долгорукий кивнул, и в комнату вошел Эйсбар.
Эйсбар ехал со съемок и в голове у него еще крутились последние кадры: конькобежцы на льду стадиона наматывали один круг за другим. Что-то раздражало его в сегодняшней съемке. Он заранее знал, что на пленке не будет того, чего он хочет, — ни немой ярости конькового лезвия, ни угрюмого замерзшего лица, да и пятерки атлетов было маловато, чтобы создать эффект плавно текущей неостановимой армии, которая пригрезилась Эйсбару на арене.