Камера смертников
Да, у них тоже своя совесть, свои идеалы, свои понятия обо всем происходящем, свой кодекс чести. Когда он однажды сказал об этом сидящему напротив него рыжеватому человеку, тот только усмехнулся и начал объяснять про фашизм и классовую борьбу. Но какое дело Сушкову до классовой борьбы, когда он сам боролся не на жизнь, а на смерть, боролся за себя, за Россию? Зачем ему читать политграмоту, разве он слепой и не видит, что творит враг на его земле? Не видел бы, не понимал бы, не стал бы связываться с партизанами, а просто донес немцам, когда с ним установили связь.
Kтo этот рыжеватый мужчина? Уже почти год он принимает у себя переводчика, но они так и не стали ни друзьями, ни даже приятелями —вместе делали общее опасное дело, уважительно относились друг к другу, и все. Иногда Сушков думал, что рыжеватый Прокоп – так звали хозяина, – оставленный здесь при отступлении чекист, а может быть, такой же, как он сам, человек, случайно, волею военного времени увязший в хитросплетениях подпольной работы, не разбирающий, кто ты и что ты. Просто пришло время выбрать, по какую сторону встать, и они оказались рядом, а могли оказаться и с разных сторон.
Часто, отправляясь по распоряжению своего шефа в особняк на Почтовую, переводчик боялся увидеть на очередном допросе рыжего Прокопа, сидящего со скованными руками перед следователем гестапо: шеф иногда любил оказывать любезность людям из этого ведомства, предоставляя им своего переводчика, и каждый раз, шагая к уютному особнячку, Сушков потел от страха, с трудом переставлял ноги – вдруг его заманили в ловушку? Вдруг немцам уже все известно про него? А потом наступала тошнотворная слабость и хотелось напиться в лоскуты, чтобы забыть мучительные кошмары и проклятый, не дающий покоя, страх.
Неужели Прокоп не понимает, как устаешь от такой жизни, от вечного раздвоения, подслушиваний, подглядываний, запоминания текстов переводимых документов? Устаешь чувствовать на себе иронично-изучающий взгляд шефа – Конрада фон Бютцова, – неизменно ровного в общении и приветливого, но иногда вдруг поглядывающего на своего переводчика глазами сытого кота, еще вдоволь не наигравшегося с пойманной мышью. Сушков просто кожей чувствовал этот взгляд, но ни разу не сумел поймать выражение глаз шефа: стоило только обернуться, как встречаешь лениво-доброжелательную улыбку. И эти его «доверительные» разговоры о жизни, о прошлом, о роли человека, «маленького человека», на большой войне… Поневоле о многом задумаешься.
Когда он, не в силах более терпеть, жаловался Прокопу, тот лишь досадливо отмахивался – нервы, мол, крайнее напряжение сил, а даром ничего не проходит. Надо держать себя в руках и делать дело, а страшно всем: только идиоты не ведают сомнений и страхов. И обещал вскорости помочь уйти в лес, вот еще немножко – и все.
Раз за разом, приходя к Прокопу в его старенький домишко, где он квартировал у Михеевны, Сушков надеялся услышать долгожданные слова, что – конец, можно уходить, но появлялись неотложные дела, партизанскую разведку интересовали новые и новые сведения, и уход в лес опять откладывался. Теперь снова придется ждать – наверняка последует задание узнать, кто прилетел и зачем.
– Работа у него такая, – криво усмехнулся Прокоп. – Не хотел я тебе, Дмитрий Степанович, до времени говорить, но надо. Узнали мы, чем твой шеф занимается. В СД он служит. Понял?
– А как же лесоразработки, рабочая сила? – побледневшими губами прошелестел Сушков. Боже, с кем же рядом он провел почти год! То-то так неспокойно на сердце в последнее время – чувствовал, значит, что все не так просто. – Он же тут по снабжению. А госпиталь?
– Для отвода глаз, – объяснил хозяин явки. – Ловкие, дьяволы, умеют туману напускать, концы в воду прятать. Вишь, ты с ними сколько работаешь, а ни о чем не догадался.
«Догадывался, – хотел возразить переводчик. – Тебе сколько раз толковал, а ты отмахивался от моих подозрений: нервы, мол, всем страшно».
Но он промолчал, понуро опустив поседевшую голову.
– Сам посуди, – хрустнул пальцами Прокоп, – станут они из Берлина важную шишку присылать незнамо к кому? Значит, твой Бютцов тут какие-то интриги плел втихую, а теперь его либо инспектировать приехали, либо еще чего. А вот чего? И кто приехал? Узнать надо – кто и зачем.
Он встал, подошел к печи, потрогал ладонью чайник. Достал две кружки, поставил их на стол.
– Давай, Дмитрий Степаныч, чайку соорудим. Кипяток знатный, а заварка из брусничных листьев с травками, организму польза, да и с морозу хорошо. – Налив чай в кружки, Прокоп опять уселся за стол, подпер голову кулаком и задумчиво сказал: – Кабы раньше у нас связь была со своими, давно бы про твоего хозяина узнали. Вот ведь, болячка, – хлопнул он ладонью по столу, – ведь мы его подстрелить хотели, когда он по лесозаготовкам шастал! Однако сберегли, чтобы на тебя подозрения не пало, а кабы раньше знать, так расстарались бы и уволокли живьем в лес. Ну, да чего уж… Теперь на тебя надежда.
– Я попробую, – прихлебывая горький напиток, пообещал Сушков. – Только сейчас, думаю, работать станет сложнее.
– Это да, – согласился хозяин явки. – Валенки тебе впору? Забирай. Не новые, конечно, подшитые, зато завоеватели не позарятся...
Домой переводчик шел уже в валенках, неся сапоги под мышкой. Так же холодно мерцали звезды в темном небе, поскрипывал снег, поднявшийся студеный ветер гнал легкую колючую поземку, наметая на дороге небольшие сугробы и разбойно посвистывая в ветвях голых деревьев, словно грозя неведомому путнику, заплутавшему в ночи.
* * *К станции назначения поезд подходил утром. Ромин продышал в замерзшем окне дырочку и приник к ней глазом, вглядываясь в медленно проплывавшие мимо закопченные пакгаузы, длинные ряды разбитых платформ на соседних путях, высокие, с одной стороны словно зализанные ветрами сугробы с торчащими из них темными свечами столбов телеграфной связи. В коридоре вагона уже суетились пассажиры, противно хныкал чей-то ребенок, беззлобно переругивались два инвалида, поминая матерей Гитлера и Муссолини.
Напарник ушел – его очередь вылезать на мороз с флажками в руке, – а Ромин, наслаждаясь теплом, прикидывал: как сегодня пройдет встреча с нужным человеком? Вдруг тот запоздает, и куда тогда деваться? Вон какое солнце светит за окнами вагона – красное, мохнатое, в ореоле морозной дымки. Прижало, наверное, стужей, никак не меньше минус двадцати, а в дохлой железнодорожной шинельке не очень-то попрыгаешь на улице, да и обувка тоже не для таких морозов, как на Урале.
Если связной запоздает или не придет – беда. Домой к нему заявляться нельзя, а вечером поезд уйдет обратно, и тогда новая встреча состоится не раньше чем через неделю. За это время чего только не передумаешь, каких снов не перевидишь – начнет глодать тебя червь сомнений: отчего не пришел человек в условленное время, что с ним случилось, вдруг взяли?
Нет, такие мысли лучше гнать от себя подальше, не то так нервы измотаешь, что, как последняя пьянь, не сможешь спокойно ложку ко рту поднести, всю похлебку по дороге расплескаешь. А ведь еще работать надо, обязанности справлять, разговаривать с разными людьми, улыбаться им, шутить, интересоваться положением на фронтах и делать вид, что радуешься успехам и огорчен неудачами, хотя все совсем наоборот.
Влез вроде бы в чужую шкуру, приросла она к тебе, стала родной – нигде не жмет, не давит, а вот поди же, лишь стоит задуматься и поволноваться, как вроде отходит она от кожи, эта чужая шкура-личина, и видно тебя самого – голенького, не защищенного, и мысль ужасная бродит: вдруг заметит кто и, как в той сказочке, начнет тыкать пальцем и во все горло орать: «Голый!» А на крик сбегутся... Хотя зачем крик, для НКВД достаточно слабого шепота.
Противно так жить, когда все вокруг чужие – и русские, и немцы, оставшиеся за линией фронта. И никто не помилует, не захочет понять, простить, пожалеть. А ведь бывает: слабнет человек, хочется ему тепла, участия, поплакаться кому-нибудь в жилетку, но некому слово сказать. Даже своему напарнику Ромин полностью не доверял и подозревал, что тот приставлен за ним смотреть – как бы не переметнулся на другую сторону.