Лигр
– А жена моя и сестренка младшая не пережили этой мрыги… Пока я с камерами за вами по всему морю носился, их разорвали глефы… Иронично, правда? – Улыбка тронула его губы, но глаза оставались холодными, а руки начали едва заметно подрагивать. – Стоит ли вся эта наука жизни моей жены, моей сестры? Стоит, наверное, в глобальном смысле, а так – да черт его знает.
Она молчала, только касалась кожей человеческого тепла, пытаясь продлить моменты спокойствия. В его голосе было столько обжигающей боли, что сердце вновь испуганно застучало, но то, как он себя с ней вел, как не боялся и не причинял боли, заставляло ее держаться рядом, надеяться, что это не окончится мгновением.
Он размашистым движением последний раз провел по ее голове, едва ощутимо щелкнул по носу и поднялся на ноги, натягивая на влажную кожу стоптанные кроссовки, и начал выбираться из скал на берег. Перепрыгивая на каждый новый камень, он все больше сутулился, будто придавливаемый грузом возвращения от бесконечной морской глади в обугленные городские руины, все еще хранившие в своих недрах прах и кости. Она плыла за ним, рядом, низко гудя, пытаясь привлечь внимание, пока брюхо не заскребло колючим песком, а солнце не стало прижигать пологую спину. Он карикатурно балансировал, шагая со скалы на скалу, пошатывался и пару раз чуть не свалился в воду, но все же добрался до отвесного склона и начал взбираться на него – худой, костлявый, скрюченный.
На берегу стояли люди – их группки на такой высоте выглядели черными столбиками. Они стояли почти неподвижно, очень тихо перешептываясь, все еще пытаясь поверить в то, что видели пару мгновений назад. Как совершенно сумасшедший мужчина ладонями обнимал огромного дальфина.
Он поднялся на вершину – его подхватывали под руки, помогали забраться, и вот он уже стал одним из пятнышек – черным, едва различимым, вытянутым. Поднявшись, ни разу не обернулся.
Она уходила в море с сородичами, чуть отошедшими к горизонту, испуганно трубящими, но все же не бросающими ее на произвол судьбы. Они плыли медленно и степенно, уходя все глубже и глубже, погружаясь к темному, но такому спокойному дну.
На сердце у дальфинихи было тяжело. Она и сама не знала, почему это грызущее чувство прочно обосновалось в ее нутре, но каждый раз, вспоминая потухшие глаза и жалкую улыбку, ей вновь хотелось выйти на берег, подняться на своих с трудом разгибающихся коленях и сделать пару шагов ему навстречу.
Сама не зная почему.
* * *Снова темнота, буравящая едва различимое топкое дно, на котором колышутся большие, полупрозрачные, заполненные студнем яйца. Стоят близко-близко друг к другу, прижавшись выпуклыми боками, будто хотят согреться. Огромные тонкие черные глефы вот-вот разорвут оболочку и вынырнут в первый раз, увидев над головой россыпи звезд и чадящий город неподалеку.
Счастливые.
Сколько у них еще впереди.
Она проплыла над ними, огромная, неповоротливая, громоздкая, и задумалась на мгновение – смотрит ли кто-то на нее сейчас, в темноте, полуслепыми глазами сквозь тонкие веки? Как когда-то она, свернувшись в тугой клубочек, провожала взглядом неясную тень гигантского материнского тела, плывущего сквозь ледяные воды?
Она и не заметила, как выплыла на поверхность – там едва-едва зарождался рассвет, и робкое солнце вышелушивало из темных волн всю стужу, лаская багрянцем линию горизонта. Дальфиниха подпрыгнула, купаясь в робком свете, чувствуя, что осталось недолго. Ее жизнь подходила к концу, и ей хотелось взять от этого мира всю его свежесть и весь этот цвет. Все тепло.
Резвясь в волнах, она слишком близко подплыла к берегу, и слишком поздно заметила замершего на небольшом возвышении мужчину, приложившего ладонь козырьком ко лбу, прикрывая глаза от солнца. Он крепко стоял на земле, широко расставив ноги, выпрямив спину и выставив первым лучам широкий живот. Он заметно округлился за почти двадцать лет, и в первое время она его даже не узнала за этими торчащими щеками, широкими руками и всей фигурой – он стал более статным, спокойным в движениях и позе.
Она прыгнула прямо перед ним, кувыркнувшись в воздухе, как самый обычный дельфин, подставив брюхо теплу, выгибаясь и показывая – я тоже не просто так провела все это время, видишь. Может, ей показалось, но он улыбнулся – широкая ухмылка спокойно, как влитая, легла на лицо.
Из разномастной палатки на вершине вынырнули две девчушки, лет по семнадцать, с заплетенными косами, хохочущие, быстрые, тоненькие. Они подлетели к нему и повисли на шее, тесно прижимаясь, ощущая надвигающий апокалипсис, испуганные, но искренне любящие. Увидев дальфиниху, испугались, спрятались за спину, а он объяснял им что-то тихо, неторопливо, спокойно.
Девчушки с интересом разглядывали ее огромную тушу, и она отвечала им тем же.
Дальфиниха вынырнула у самого берега, задирая морду, прощаясь с его дочерьми, с миром вокруг, с ним. Он был первым, кого она увидела, – молодой двадцатилетний парнишка, юный, самонадеянный, верящий в бесконечную пользу науки, уже успевший обрести огромную любовь и поклясться в вечной преданности, обрести надежду и потерять ее в тот же миг. Он же стал и последним, кто встретится ей в этой жизни – сорокалетний мужчина, уверенный в себе, довольный жизнью, сделавший свой выбор и считающий его единственно верным. Главное, что теперь он четко знал, чего хочет в жизни и за что будет бороться.
Семья. Он обрел себя в ней и искренне был в ней счастлив.
Он кивнул ее мыслям, обнимая дочерей за плечи, и направился к палатке. А она вновь поплыла в глубину, ощущая смутную радость от того, что жизнь теперь его полна смысла. И этот, в целом совершенно незнакомый ей человек был очень дорог ей, может потому, что встречался в самые важные моменты, которые навсегда отпечатались в ее нутре.
Дальфиниха плыла и плыла прямо в солнце, которое выглядело лишь пятнышком на ненатуральном, почти картонном небосводе, вспоминая широкую мужскую фигуру, и перед глазами ее возникала сама собой надпись: «Новый цикл – новая жизнь». Она вспоминала. Затертый плакат в почтовом ящике в подъезде, где пахло кошками и борщом, крошечные сандалики, шелест листвы в парке после полудня, жаркое солнце на пляже, где песок забивается даже в самую душу. Вспомнила горячий воздух, удушливый жар, земную тряску и огромную волну.
А потом вспомнила черноту, и прохладу яйца, и первый вдох кислорода, и небольшой ободранный катер, качающийся на волнах.
Она прощалась с миром и плыла все вперед и вперед, далеко-далеко, где не кружат чайки, не плавают пакеты и не слышен людской гул. Плыла, а мир вокруг нее все светлел и светлел, теряя сумеречные тона. Колкая боль в душе растворялась талыми лужицами, принимая в себя спокойствие и гармонию перед скорой встречей со смертью. Прощая.
Над городом в последний раз в этом цикле поднималось солнце.
Татьяна Тихонова
Второй
Короткая и пронзительно трагическая повесть «Волчья сыть»: история цивилизации разумных… нет, не просто овец – агнцев. Повышенно стадных, непоправимо кротких. Беспомощных перед хищником. Но при этом способных мыслить, чувствовать, творить. Иногда даже – приносить себя в жертву.
Что им делать, если привычная, много поколений действующая защита от волков вдруг перестала работать? Уйти под защиту людей, прекратить быть самими собой, через еще несколько поколений сделаться обычными овцами, «неразумными»? Многие действительно уйдут, решив, что это все-таки лучше, чем смерть здесь и сейчас. Да что там многие – абсолютное большинство!
Но будут и те, кто останется.
Солнце клонилось к горизонту. Тени выстраивались возле приземистых домов, громоздились друг на друга. Небо белесо-голубое, в разводах, будто кто пролил в него молоко, да так и оставил… Скоро придет третий, сменит. Иначе нельзя. Иначе сон возьмет свое, а это беда.
– Сейчас ты меня не понимаешь, тебе все равно, – говорил десятник Гул, его лицо добродушно шевелилось бровями, щеками, редкими колючими усами, – ты был слишком мал, чтобы помнить. Но когда увидишь, как волк рвет кого-то из своих, как кровь хлещет из того, кто вот только что дышал и жил, вспомнишь мои слова. Не спи. За нами город, клан воинов – это все, что защищает его от волков. А они совсем озверели в последнее время. Зла такого и старики не помнят.