Глубокий тыл
Анна с удивлением посмотрела на девушку:
— Не легко тебе, милая, будет тут, если ты копоть от грязи не отличаешь. Стены-то ведь не вымоешь.
— Нет, нет, тут у вас чудесный терем-теремок, — вмешалась в разговор Ксения Степановна, услышав в голосе сестры сухие, холодные нотки. — Прелесть! И печка… Кто же это придумал «жечь» кирпичи?
— Да все Арсений Иванович нас тут радует, — переходя на обычный свой тон, ответила Анна. — Да Вовка — его правая рука. Он у нас старший кочегар.
— А где же сам Арсений Иванович?
— На заводе, а то где ж! — вмешался в разговор Вовка, бесстрашно грызший окаменевший пряник, преподнесенный ему тетей Ксеней.
— И все пьет?
— Кто ж его знает, не видим мы его теперь, — ответила Анна.
— Он теперь только по маленькой, с устатку, — серьезным тоном сообщил Вовка. — Без этого мастеровому человеку нельзя.
— А ты, пострел, откуда знаешь? — всплескивая руками, восхищенно произнес дед.
— Дядя Арсений сам говорил. Мы с ним дружки…
Следя за тем, как широкое чадное пламя лижет в печурке кирпичи, Ксения Степановна, вздохнув, сказала:
— А у меня все Мария из ума не идет. Уж очень она у нас какая-то такая была, что мертвой-то ее и не представишь. Кажется, вот распахнется дверь, и — «Здравствуйте, девочки». Помнишь это ее «девочки»?.. Да, такую жену Курову трудно найти будет…
— Он и искать не станет, — так же задумчиво произнесла Анна.
— Думаешь?
— Знаю. Однолюб. Ладно, вот сейчас к ребятам моим привязался, а то вовсе окаменел. — И, будто отрываясь от каких-то своих, невысказанных дум, Анна сказала: — Дед, ребята, пошли… Им с дороги отдохнуть надо.
Когда все вышли, Ксения долго сидела у печки, вытянув к теплу ноги в чулках, пошевеливая пальцами. Казалось, она дремала с открытыми глазами. Но вдруг улыбнулась и сказала без всякого повода:
— Нет, Юночка, ты ошиблась… Великая это для человека радость — вернуться домой.
22
В памятный день, когда гитлеровская авиация, долго не навещавшая Верхневолжск, внезапно совершила массированный налет на город, Арсений Куров лежал в своей комнате на койке в тягостном состоянии тяжелого безразличия, какое бывает в часы похмелья у пьющих людей, еще не ставших алкоголиками. Во рту было сухо, противно, в голове — какая-то звенящая муть. Не только любое движение, но и любая мысль вызывала ощущение физической боли. Но мозг работал отчетливо, и омерзение к самому себе, к своей слабости, к своему бессилию терзало Арсения куда больше, чем физические страдания.
За стеной о чем-то громко спорили ребята Анны. Слышать их звонкие голоса было невыносимо, тем более что Вовка очень напоминал Курову сына Гриньку. Прикрыв ухо подушкой, Арсений попытался задремать. И вот завыли сирены, почти одновременно забили зенитки и рухнула первая очередь бомб. Бомбежка? Арсений повернулся на другой бок, равнодушно закрыл глаза. Но сквозь вой и гул он все-таки услышал, как в соседней комнате испуганно заорал мальчик и как, стараясь перекричать все звуки, Лена, подражая матери, твердым голоском уговаривала его:
— Не кричи, дурачок! Разве криком чему-нибудь поможешь? Ну, возьми меня рукой за шею, вот так…
Снова послышался сверлящий свист. Глухой удар встряхнул дом. Он весь вздрогнул, будто стоял на болоте… Уже из прихожей доносились рассудительные слова:
— Прижмись ко мне, прижмись. Вот так. Они ж уже улетели… И бомб у них больше нет, всё побросали…
Словно ветер сорвал Арсения с койки, выбросил из комнаты на темную лестницу, где неясно различались две робко спускающиеся фигурки. Он подхватил обоих ребят, прижал к себе, осторожно понес вниз. Человек, мгновение назад, может быть, даже желавший, чтобы слепая бомба разом порешила все, что его мучило, теперь, прижимая к себе детей, дрожал от самой мысли о каком-нибудь шальном осколке. Улучив тихое мгновение, он, по-медвежьи шагая через сугробы, перешел улицу, спустился в бомбоубежище и сел на какой-то ящик. Вовка, пригревшись, сразу уснул, положив голову Арсению на плечо.
Кругом грохотало, бухало. Промозглые стены подвала дрожали. В полутьме слышались вздохи. Кто-то плакал. Материнский голос, нежный даже в испуге, баюкал раскричавшегося малыша. Куров сидел, не шевелясь, прикрыв глаза, и свободной рукой гладил головку прижавшейся к нему Лены. На душе было тепло, — грустно. Ему чудилось, что рядом не племянники, а его собственные дети, ищущие у него защиты. Он знал, это не так, но ему хотелось, чтобы тревога длилась как можно дольше, чтобы бесконечно тянулось это странное, пришедшее точно бы во сие ощущение.
Но и когда сирены прокричали отбой, ощущение это прошло не сразу. С ним были дети, и они требовали заботы. Умелыми руками Арсений осторожно, чтобы не разбудить малыша, завязал ему шарф, опустил уши шапки, осторожно поднял на руки, велел Лене застегнуться. Втроем они двинулись к выходу.
Толпившиеся у подъезда жильцы возбужденно обсуждали только что закончившийся налет. В центре их кружка стояла девушка из отряда ПВО. Она только что слезла с крыши и сообщала новости: сбито три бомбардировщика… Три, а может быть, даже и четыре. За три она ручается, прожекторы проводили их до самой земли… Один плюхнулся прямо в Тьму недалеко от электростанции… Двое летчиков выпрыгнули из него… Она видела, как, провожаемые прожекторами, они приземлились где-то в Малой роще… Туда уже покатили машины с дружинниками и истребителями.
Но новости, всех так радовавшие, не произвели впечатления на Арсения Курева. Он был полон тем дорогим, вновь обретенным чувством, которое вернулось к нему в сыром бетонном подвале. Голова сонного Вовки лежала у него на плече. Мальчуган посапывал ему в ухо, Лена испуганно держала его за руку. Боясь оторваться от этого детского тепла, Куров пронес свой груз мимо разговаривавших жильцов, стал подниматься по лестнице, и здесь их настигла Анна…
С этого, собственно, и началось возвращение Арсения Курова к жизни. Впрочем, раздумывать над тем, как это началось, ему не приходилось: столько на него навалилось в ту пору работы.
23
Зато Анна много размышляла над этим. Тяжело давалась ей «самая интересная», по выражению Северьянова, профессия партработника. Одно дело — быть членом бюро, выполнять какие-то определенные ограниченнные обязанности, другое — быть секретарем, держать в руках нити фабричных дел, постоянно иметь в виду всех коммунистов, уметь разгадать, почему загрустил один, почему нервничает другой, чем объяснить какой-нибудь неблаговидный поступок третьего, а главное, уметь так слиться с фабричным коллективом, чтобы чувствовать, как бьется его сердце, понимать, чем люди живут, улавливать малейшие изменения в настроении.
Все, что легко, естественно получалось у покойного Ветрова, Анне давалось с большим трудом.
С внешней стороны все было благополучно. Смышленая, напористая, она в положенный срок проводила собрания, несмотря на трудные времена, развернула партийную учебу, членские взносы парторганизация ткацкой сдавала среди первых, протоколы велись в порядке. Но Анне этого было мало. Она понимала, что не хватает чего-то самого важного, что позволяло ее предшественнику неназойливо, даже незаметно влиять на всю жизнь фабрики. Чего не хватает, Анна не знала и злилась на себя, на Северьянова, убедившего ее идти на партийную работу, и даже на коммунистов, которые оказали ей доверие… Однажды, выведенная из себя этим ощущением бессилия, Анна решила идти в райком, подавать в отставку. Чтобы потом не раздумать, она позвонила Северьянову и попросила принять ее.
— Что так спешно, труба у вас, что ли, на фабрике падает? — спросил в телефон насмешливый голос.
— Измучилась, не могу! — сердито зачастила Анна. — Освобождайте, не вышло из меня партработника.
— Ух ты, ух ты! — голос в трубке становился все насмешливее. — Вот что, Калинина, сходи в медпункт, выпей валерьянки. Слышишь? А если к вечеру не поможет, приходи — потолкуем.