Презренный кат (СИ)
Кузьма Поликарпович поднялся из-за стола, немного мотнулся в сторону, но, попав там плечом в каменную перегородку, быстро обрел уверенность. Он снял со стены огромную связку ключей, потом зажег факел, призывно махнул Чернышеву рукой и вышел за порог.
Темницы оказались рядом, стоило только одну дверь отомкнуть и в темноте послышалось чьё-то суетливое шевеление.
— Тебе кого показать Ерема? — освещая факелом решетчатые двери, хвастливо вопрошал хмельной надзиратель. — Вон Фимка Свищ — душегуб и грабитель, а вон дьяк Мухин — насильник девчонок малых. Вот изверг: пряник девчушке покажет и каморку свою для подлого дела тащит. Баб ему мало было. Хочешь, боярина проворовавшегося покажу. Все у меня они здесь. Теперь я для них царь и бог! Смотри Ерема. Кого хочешь, смотри. Разрешаю я тебе смотреть, как другу своему лучшему разрешаю. Вон волхв чухонский.
— Да неужто волхв? Врешь ты мне всё, поди, Кузя. В этой клетке вообще никого нет, а ты меня сказками про волхвов кормишь.
— Как же нет-то? Вон он стервец в уголке прижался. Ишь затаился как. Сейчас я его расшевелю. Сейчас.
Кузьма достал из темного угла возле клетки длинную палку, просунул её между толстых прутьев решетки и стал бить, словно штыком по куче тряпья, валявшегося возле стенки. Удара три всего сделал строгий надзиратель, и тут случилось чудо: зашевелилось тряпье, обратившись в бледного страдальца необыкновенной худобы.
— Давай повещай нам чего-нибудь, — весело кричал Кузьма, продолжая колоть сидельца острой палкой. — Давай, давай!
— Сгинет город ваш, — прошипел узник. — Как трех царей с востока похоронят здесь, так он подводу и уйдет. И храмы ваши в воде канут и вы все беестыжие там же окажетесь! Всё сгинет!
— О каком это он городе? — нахмурился Еремей Матвеевич.
— А бес его знает? — махнул рукой надзиратель, возвращая свою палку в темный угол. — Язык у него без костей вот он и мелет, что ни попади. Пойдем от него. Пусть орет. Кого тебе Ерема еще показать? Спрашивай! Любого представлю в лучшем виде! Только пожелай!
— Ты мне Кузя, — похлопал по плечу разошедшегося друга кат, — убивца офицера Петрова покажи. Пирожника этого с татарского базара. Я ведь видел, как его сержант под арест брал. Уж больно мне на него теперь глянуть хочется.
— Матюшу Кузьмищева что ли показать?
— Его.
— Смотри, мне для товарища показать ничего не жалко. Вот здесь он у меня супостат мается. Вон он!
Кузьма проворно отыскал на связке нужный ключ, отпер крайнюю от входа дверь и осветил сидящего в углу узника.
Чернышев сразу его и не признал. Не того человека видел он возле офицерского тела. Явно не того. Тот был пьян да разудал, а этот сжался в углу дрожащей тварью и смотрит оттуда испуганными глазами. Неужели это отец Анюты? Еремей вырвал из рук надзирателя чадящий факел и поднес его к лицу узника. Сиделец задрожал, уперся изо всех сил спиной в холодный камень стены, будто стараясь продавить его куда-то, и попытался ладонью прикрыть лицо.
— А вроде и он, — пробормотал кат, возвращая Кузьме факел. — Тюрьма ведь не мать родная, она любому образ подпортит. Точно он.
— А ты чего сомневался? — заржал Полушин, выходя за порог грязного каземата. — Он голубчик. Ещё дней десять ему здесь сидеть, а потом срубят его бесшабашную головенку. Не тебе, кстати, казнь вершить?
— Может и мне, — пожал плечами кат, — а может Ивану Петрищеву или Савке Кривому. Кому скажут, тот и пойдет. Мы ведь люди подневольные. Сам знаешь. Скажут мне, так буду я.
Еремей Матвеевич еще раз пристально глянул на встревоженного сидельца и повинуясь легкому толчку дружеской руки в спину, медленно отошел от клетки.
— А что-то я напарников твоих давно не вижу? — поинтересовался Кузьма, пропуская гостя впереди себя через очередной порог. — Услали их что ли куда или провинились чем?
— В отъезде они. Ивана в Соловецкий монастырь послали помочь, а Савка в Кронштадте вторую неделю работает по просьбе Адмиралтейства. Следствие по интендантскому делу помогает вести. Весточку днями прислал: «Замаялся, — пишет». Нам ведь без работы сидеть не дают: то туда, то сюда, только разворачиваться успевай. Я уж почитай третью неделю в застенке один маюсь.
— Выходит, что угадал я, — засмеялся надзиратель, запирая следующую дверь, — ты Кузьмищеву голову срубишь?
Еремей неопределенно пожал плечом, а Полушин вновь с вопросом.
— По рублику-то за голову платят? — подмигнул он кату, жестом приглашая того пройти к своей каморке.
— Почему же только по рублику? — вскинул подбородок Чернышев. — Это самое малое если, чаще по три, а бывает и поболее. Тут все от приговоренного зависит: если дрянь человек, то точно, больше рублика не дадут, а если персона знатная, то и три сунуть могут. По-разному выходит. А если вот скажем не просто голову срубить, а четвертовать, к примеру, или на кол садить, так тут обязательная прибавка бывает. Вот мне сказывали, что в Москве Афоньке Глотову, за то, что он полюбовника нашей прежней царицы Глебова на кол сажал, аж восемь рублей пожаловали. Представляешь?
— Восемь?
— Восемь. Только, конечно, возни там много было Возни и кровищи. Его же стервеца медленно на кол сажали, вот он и дергался из стороны в сторону. Орал и дергался. Крови говорят из него, вытекло море. С колом всегда так, то вроде ничего, а пойдет хлестать, что только держись. Намучался Афонька с майором этим, вот потому и оценен был по заслуге. Восемь рублей — деньги приличные.
— А поделом ему, майору, в смысле, — рубанул рукой крепостной мрак Кузьма. — Это же надо надумать такое — с царской женой связаться. Пусть с бывалошной, но все равно ж с женой. Правильно Петр Алексеевич его на кол посадил, ему же тоже, поди, обидно было. Он жену всё чин по чину в монастырь определил, а тут нашелся ухарь да пошел блудить. Вот ведь люди, какие бывают. Ничего святого для таких нет. Значит восемь рублей, говоришь?
— Точно так — восемь.
— Ой, завидую я вам, — удрученно вздохнул надзиратель. — Всегда есть возможность деньгу хорошую срубить, здесь же мечешься, словно белка в колесе, а прибыток такой, что и сказать кому стыдно. Полушке бываешь рад, как малец прянику. У тебя-то сейчас деньжонок хватает? Или как?
— А кого их сейчас хватает? — махнул рукой Еремей. — Дом хочу каменный построить, чтобы по немецкой моде и чтоб печь с трубой, обязательно. Потому и берегу я каждую копейку. Сам знаешь, как накладно сейчас хорошую избу построить, да только я от своего все равно не отступлюсь. Вот баню достою и за избу новую сразу же возьмусь.
— Добрый дом это хорошо, это самое то, что надо, — согласно кивнул Кузьма и первым переступил порог каморки. — Без хорошего дома достойному человеку никак нельзя. Это ты правильно решил.
А в каморке распоясавшийся Сеня спорил уже с другими солдатами. Солдаты были еще почти трезвы, потому и спор был не слишком жарок.
— Баба бабе рознь, — горячился подьячий подсев почти вплотную к молоденькому караульному, — вот взять нашу и иностранную. Наши все в теле, а вот чтоб про политес какой поговорить или танец на пару станцевать, так их тут нет. Заморские бабы наоборот: зело тощи, но разговорчивы и с веселость в глазах. Знал я одну с немецкой слободы. Тощая, как церковная крыса, ржет как лошадь, да и пьет тоже, но танец какой замысловатый выполнить, так это для неё раз плюнуть. В два счета сообразит. А в остальном, скажу тебе честно друг ты мой дорогой — стерва, каких ещё свет не видывал. Поэтому я тебе Афоня и не советую даже одним глазом на ихних баб смотреть. Ты нашу подбери, чтоб ох, какая была. И не спорь со мной, наши бабы лучше.
— Тебе Сенька жениться пора, — сразу же смекнул, что к чему Полушин и хлопнул подьячего по плечу. — Так-то оно складнее будет, то ты про баб стал очень часто говорить.
— А я им и говорю, что на деревенской жениться надо, а они мне всё про каких-то немок толкуют. Эх вы — дурачьё! Не один умный человек нашу девку на немецкую не променяет. Ни один!
— Что ж ты хочешь сказать, что наш Государь дурак, если русскую бабу на немку променял? — неожиданно хитро подмигнул Сукову другой солдат, отламывая с блюда кусок пирога. — Значит, выходит, по-твоему, дурак Петр Алексеевич?