Чучело человека (СИ)
— Ваша бомба, вы и ищите.
Чертыхаясь и проклиная беспорядок, беспрестанно поглядывая на часы, Сергеев пустился в поиски: бомбы нигде не было. Усугубив беспорядок тщетным шмоном, обещая взять Щепкина на мушку сразу же после соседей, заявив, что у него имеются связи, он выбрался из схрона. Вернувшись с мобильным телефоном, он принялся вызванивать, назвал какой-то код, договорился о встрече и вновь пропал. Отсутствовав час, Сергеев вернулся с новой бомбой; Щепкин понял, что тот не шутит, что наивная игра затянулась, что шутка грозит перерасти в кровопролитие, что пора остановить безумие.
— Вы что, идиот? — возмутился Щепкин. — Неужели всерьез?
— Мама увела детей, пора выступать, — сказал Сергеев. — Слышите, я запустил механизм.
Оба замолчали, и в наступившей тишине Щепкин отчетливо различил, как тонко и неотвратимо тикает в руках Сергеева черная сумка.
— Я никуда не пойду, нельзя так, слышите?
— Только приблизьтесь, — предупредил Сергеев, — пожалеете.
Он облачился в пеструю серо-зеленую униформу, подпоясался широким офицерским ремнем, повесил на пояс пластмассовый нож диверсанта — довольно безобидный, но внушительный в тихом районе, опустил в карман вязаную маску, поправил очки.
— Пойду, взорву, — сурово сказал он. — И пусть вам будет стыдно за то, что оставили меня одного. А когда вернусь, найду аргументы объяснить вам какой вы трус и пораженец.
— Забыли, что это именно я вытащил вас из камеры?
Сергеев не ответил, взяв сумку он выбрался из схрона. Вслед за этим, будто подпрыгнула, неустойчиво и пьяно шатнулась земля, — раздался оглушительный взрыв; волна подбросила крышку убежища, помещение наполнилось смрадным черным дымом. Щепкин выскочил наружу и в шаге от лаза споткнулся о бомбиста, ничком лежащего на земле. Перевернув Сергеева на спину и увидев чудовищно развороченный бок, он в ужасе зажмурился. Сергеев попытался крикнуть, но вместо крика раздавалось неясное шипение, подобное шелесту скользящей из воздушного шара струи воздуха.
Щепкин спустил Сергеева в схрон.
— Случайный взрыв, кипит твое молоко… — зашептал Сергеев. — Некачественный реквизит. Восстановление это ваше, вот кого разнести нужно.
— Что же вы мне ничего не сказали, зачем вам это?
— Потому что трус, прости мя Господи. — Сергеев закрыл глаза. — Не Сергеев я никакой, Липка моя фамилия. Михаилом зовут.
— Как вы так… как же вы так… — зашептал Щепкин.
А и вправду, как? Как Липка мог сдаться, как мог стать он другим? Вот именно, как? Можно было сказать, что никак — чтобы стать другим, нужно кем-нибудь быть, и каким-нибудь, а он — прости его Господи — не был; можно было сказать, что подрывник Липка никем не был, так, числился, а что числится, то, как известно, подвергается инвентаризации — разумеется, с присвоением иного номера, ведь все на свете так похоже на свою противоположность, так похоже… Но он шел на послушание, и работала легенда, и никто, кроме отца Заславского и самого Липки не должен был ни о чем знать, а что умрет — так то не повод предать патриарха, отказаться от легенды; закрыл глаза и пошел на последний вираж — дальше потянул легенду, как заучено было.
— Вы видели… — спросил Липка, останавливаясь через фразу, чтобы вобрать в себя воздух, — чрезвычайно похожи… свадебный кортеж… и кортеж похоронный?
— Видел, — ласково сказал Щепкин, — не отличишь.
— Вот то-то…кипит твое молоко.
Липка поплыл в детство, поплыл в Москву, в монастырь, на вокзал под Калинина, поплыл в поддельный следственный изолятор.
Родился он в Хлынове, в деревянном доме на улице Горького, напротив стадиона завода «Прогресс», в семье военного летчика. Отца не помнил, но мать рассказывала, что тот был Героем Советского Союза и разбился, когда Липке исполнился год. Фотографий отца в семье не имелось; рассказывала мать, что отец являлся весьма засекреченным летчиком. Однако со слов матери Липка составил об отце ясное и выпуклое представление. Позже, когда мать перевезла Мишу в Москву, когда он заканчивал школу и когда всерьез принялся размышлять о выборе профессии, пример выдуманного отца определил выбор — Липка подал документы в летное, но не поступил в силу слабости вестибулярного аппарата. Вернувшегося из армии Липку сосед пристроил в инженерную бригаду. Через несколько лет бригадира Липку случай свел с божьим человеком Заславским, Липка крестился. Еще через два года он уехал в монастырь — мать к тому времени умерла, семьей Липка не обзаводился, а комната в коммуналке пропала. Чего искал, чего ждал от жизни — поди разбери. Зато был покладистый, не подличал, но и не геройствовал как несуществовавший отец.
Обо всем умолчал Липка, но лишь прошептал:
— Я понял… он меня неслучайно выбрал… знал, что я справляюсь.
— Кто? О ком вы?
Зрачки Липки закатывались, но он мужественно возвращал их на место, с трудом фокусируя на переносице собеседника, пытался не потерять сознание, желая выговориться, оправдаться. Он попросил дать ему полежать тихо, без сожалений, не беспокоить, — как Винсенту Ван Гогу Тео Ван Гог, когда художник выстрелил в сердце и все никак не мог умереть.
Липка вспомнил, что в детстве любил петь, как в пионерском лагере под Тулой учил песни на туркменском языке, как с хором поехал на конкурс. Конкурса никакого не было, спели пять песен, уехали. На всякий случай вручили диплом победителей, первое место дали. Так и в жизни: готовишься, ждешь, предчувствуешь, а оказывается, что все эти запчасти пригодны для чужой жизни — не тот комплект попался.
— Тео, набей мне трубку… — попросил Липка. — Она в столе…
— Не шевелитесь, я сейчас, — шепнул Щепкин.
— А Татьяна… она из театра… — будто отвечая на томивший Щепкина вопрос, сказал Липка. — Офелию играла, Любовь Яровую, жену Толстого… Не могла найти работу… Уволили, и несколько месяцев не могла ничего подыскать… Пригласили в «восстановление»… А куда деваться? Играет возрастные роли… Мать какого-то посла в Турции — первая роль… А соседний дом, все декорации… Я не диверсант, скиталец я… Там, за топчаном сверток… Для вас это… В свертке плащ… Меня били… Прошу простить меня… Я к Рукавову отправился, черт, искал человека… А они били… Все разыграно, чтобы у вас выведать… Я ведь к вам шел, записку бросил…
— Так это ваша записка? Что же вы адрес не оставили?
— Упущение…
— А зачем этот человек, которого вы искали?
— Не скажу… Черт дернул за язык, забудьте, ничего не скажу… Я нуждался в вашей помощи… А сейчас… — Липка надолго замолчал, переводя дух. — Теперь вы — Липка. Если не будете дураком, все обойдется… Новая схема работает так… В этом блокноте найдете персональный код и телефонный номер… В экстремальной ситуации нужно позвонить, назвать код… Приедет команда, загримирует… или догримирует… проинструктирует, поможет всем, что нужно в рамках восстанавливаемого персонажа… — Липка выпустил клуб дыма, вернул трубку Щепкину. — Знаете, дайте мне клубники… Люблю с детства…тогда клубники не было… Мама покупала один раз за лето… «Ветерок» с пневматическими шинами… Потом двухколесный «Школьник»… Мальчик попросил покататься… уехал навсегда… Украл… Мама не покупала мне больше… Они ищут вас, бегите… Денег хотел подзаработать… Бегите.
* * *Вот что хочу сказать, братья и сестры: всем знакомо это чувство, у всех он присутствует, инстинкт этот, нет, не basic, а второй — самосохранения, когда от страха глаза вылезают, и ищешь путь, ищешь, покуда не найдешь. И Первый искал. А так как он первым был везде, то и здесь был впереди. Только путь сей не находится никогда, так что, первым здесь он был дуто. Если говорить о старости как о болезни, то да — болезнь прогрессировала. То есть двигалась в известном направлении. Лечи ее, коли хочешь жить, борись, только движение ее никогда не останавливается. Хочешь не хочешь, болезнью заражены не то чтобы многие — все. Только, что ему до многих? И что Первому до всех?… Сначала не замечал ее, потом сосуществовал. В конце концов, болезнь вытирала о него ноги. Ведь и он когда-то делал то же самое? А она выросла, возмужала. Теперь расплачивался: выросла и плюет в лицо — он отец. Дети известно как себя ведут: сначала терпят, потом отвозят в… К черту домой отвозят. Оттуда не возвращаются. Разве не так, братья и сестры мои? Сядешь у ворот, а тебя другие — в спину и ниже. А проходи, не задерживайся, следом подпирают. И нет никому дела до тебя, Первого. Это ты там первый, а здесь — никто, один из разных. Ни бомбой погрозить, если чужие, ни дисциплиной — коли свои. А так и хочется огрызнуться, как минимум, максимум — врезать каблуком ниже колена, чтоб больно. Или не к черту отвозят? — может, Петр встретит, табаку хорошего предложит, обнимет… Но то в разные стороны — вверх или вниз, а Первому хотелось только вверх… Спросит Петр: «Чего же вы, батоно Первый, так долго телились? чего это хитрили, судьбу обманывали? чего жизнь продлевали чужими руками? Нехорошо, голубчик, не сюда вам». «А куда? Неужели туда?» «Туда, батоно Первый, туда, милый», — и легонько в плечо подтолкнет — идите, мол. А табаку даст на дорожку? Даст, конечно. А Второго прогонит? И Второго прогонит, почему нет? Это хорошо, вместе спускаться не скучно будет. Но что ему Второй-то, коли все прочие побоку? — пусть сам идет, не зудит. И пойдет Первый один, как всегда, будто ношу великую влача — о каждом человеке по грамму. Они ему побоку, а ношу-мысль о них несет нечеловеческую — такая вот двойственность. А о Втором — с гаком, потому как все же не последний для Первого человек…