Конокрад и гимназистка
– Девушки, хотите, мы вас освободим от этого скучного занятия? – предложил Максим Кривицкий.
– И совершенно бескорыстно, – добавил Александр Прокошин, но кинул взгляд на друга и рассмеялся: – Отставить! Скажем так: почти бескорыстно.
– Вы что, господа офицеры, хотите забрать у нас выручку? – Ольга сделала круглые глаза, как умела она делать, изображая ужасный испуг, и потянула Тонечку за рукав: – Бежим, они хотят нас ограбить!
Тонечке очень нравилась эта словесная игра, волнующая и необычная, и она не замедлила с замирающей радостью в нее включиться:
– Нет, Оля, грабить они нас будут, когда продадим все билеты, им же деньги нужны. А зачем вам, господа офицеры, нужны деньги – на кинематограф или на мороженое?
– Ой, и глупая ты, Тоня, разве не видишь – средств им не хватает на ресторан Индорина, на шустовский коньяк на рябине и на шампанское со льдом.
Прапорщики переглянулись и раскатились молодым и довольным смехом. Им тоже нравилась словесная игра.
– Единственное, что движет нами, – это чувство исключительного человеколюбия, – Максим театрально приложил руку к сердцу, и Тонечка вдруг разглядела, что глаза у него – карие, с неуловимой искоркой.
– Да, да, совершенно точно, – поддержал своего товарища Александр, – исключительное человеколюбие. Мы покупаем сейчас у вас все тридцать билетов, но…
– Но! – поднял вверх указательный палец Максим. – У нас одно ма-а-а-ленькое условие: весь вечер вы будете танцевать только с нами. А всем остальным – отказывать.
Подружки озадаченно переглянулись и, не сговариваясь, дружно кивнули.
Сейчас Тонечка заново переживала это неожиданное знакомство, ей было приятно его вспоминать, и она сразу забыла о том, что пришлось рано вставать, забыла о противном жареном луке, и даже Фросю она удостоила после завтрака мимолетной улыбкой.
Пора было выезжать.
Каурый жеребчик Бойкий, запряженный в легкие санки, вразнобой постукивал у крыльца копытами, раскидывая снег, а кучер Филипыч, расправляя вожжи, незлобиво строжился:
– Да стой ты, холера ясная, удержу на тебя нет! Погоди, побегим – упаришься…
Филипыч всегда и на всех ворчал: на жеребчика, на встречных и поперечных, на погоду, на дорогу, на хозяев, которые на его воркотню лишь улыбались, потому как прекрасно знали, что кучер у них – человек надежный и шалагинской семье бесконечно преданный.
– Доброе утро, Филипыч! – крикнула Тонечка, сбегая с высокого крыльца и сияя глазами. Она радовалась морозцу, солнцу, которое приподнималось над крышами, радовалась самой себе и поэтому не удержалась и рассыпала звонкий смех.
Филипыч покосился на нее строгим взглядом, шмыгнул широким, приплюснутым носом и забубнил:
– Доброе-то доброе, а ты кого вырядилась? Форс морозу не боится – так, что ли? Застынешь, пока едем.
– Ты о чем, Филипыч? На мне же шубка! – Тонечка приподняла пушисто отороченные полы беличьей шубки и крутнулась перед Филипычем. – Она же теплая!
– А ботиночки? – невозмутимо и ворчливо отвечал ей Филипыч. – Обула бы валенки – вот ладно. А так застынешь.
– Ну не за сто же верст мы поедем.
– А все равно! Ладно, садись, егоза, я тебя укутаю.
Филипыч старательно обернул ноги Тонечке волчьей полстью, взгромоздился, по-стариковски кряхтя, на облучок и, дождавшись Любовь Алексеевну, тихонько понужнул Бойкого:
– Н-но, милый! Вот теперь взбрыкивай…
4Дом у Шалагиных стоял на Каинской улице, и по ней легкие санки выскочили к собору Святого благоверного князя Александра Невского. Его купол, похожий на шлем древнего воина, золотисто светился под первыми лучами встающего солнца, вздымался величественно над всей округой, открывая картину Сосновского сада, где летом любили гулять горожане, белой, спрятанной под лед Оби и железных кружев железнодорожного моста через реку, по которому весело стучал колесами поезд, обозначая свой ход черным дымом из паровозной трубы.
Морозное хрусткое, бодрящее утро занималось над молодым городом.
На колокольне храма звонко ударил колокол к заутрене, и его медный голос легко пронзил стылый воздух, раскатываясь по всей округе. Бойкий уже выносил санки на Николаевский проспект – самую прямую и широкую городскую улицу, и Филипыч, слегка поворачивая голову, поднял руку, чтобы перекреститься, но тут же опустил ее, судорожно хватаясь за вожжи. Вскочил с облучка, уперся ногой в передок саней, потянул коня вправо, замедляя его скорый бег и заставляя прижаться к обочине проспекта. Бойкий останавливаться не желал, норовисто вскидывал голову, но Филипыч с такой силой потянул вожжу на себя, что конь подчинился, переходя на шаг. Санки приткнулись к самому краешку.
А сзади уже слышно было, как накатывает глухой топот. С десяток конных полицейских, без устали работая плетками, рассыпались полукругом и неслись во весь опор, безуспешно пытаясь догнать далеко оторвавшегося от них передового всадника. Был этим всадником сам полицмейстер Гречман. Низко пригнувшись к рыжей гриве коня, он свирепо раздувал пшеничные усы и скалился, будто смеялся. Летучими облачками вздымался над лошадями и над всадниками белесый пар.
Простукотили, пролетели, скрылись из глаз, свернув куда-то в сторону за Базарной площадью.
– Не на тройке седни гарцует, – удивился Филипыч, – верхом летит. Не иначе кого зарезали, прости меня, Господи, – он запоздало перекрестился, обернувшись к храму, понужнул Бойкого, и тот понесся вверх по Николаевскому проспекту, радуясь, что его не сдерживают.
Миновали Базарную площадь, где уже вовсю копошился торговый народ и первые, самые ранние, покупатели, свернули на Ядринцевскую улицу, и вот он – ладный, опрятный, как сама хозяйка, двухэтажный домик Зои Петровны, увенчанный на крыше флюгером в виде петуха, вырезанного из жести и покрашенного в голубой цвет. Сейчас, в безветрии, петух с гордо вздернутой головой и большим распушенным хвостом, больше похожим на павлиний, был неподвижен и строго смотрел на старое кладбище, словно хотел разглядеть что-то такое, что ведомо было лишь ему одному.
Зоя Петровна, маленькая, кругленькая, пышная, как свежая сдобная булочка, давно уже была на ногах и гостей встретила у порога.
– Поднимайтесь наверх, миленькие, – радушно повела она пухлой ручкой, указывая на лестницу, – тут у меня еще никто не шевелится…
На первом этаже, где размещалась пошивочная и стояли раскройные столы и швейные машины «Зингер», действительно никого из работниц еще не было. Поэтому Зоя Петровна и приглашала гостей наверх, где она проживала вместе с прислугой, двумя дымчатыми котами и ученым скворцом в клетке, знавшим три слова: «свисти», «жулик» и «хана». Причем выговаривал он их все одним разом и получалось, что подает сигнал тревоги, после чего, довольный, рассыпался задорными трелями.
В просторном зале могуче вымахивали из деревянных кадок два фикуса, а на окнах тесно стояли горшочки с геранью, мимо которых бродили по широкому подоконнику важнеющие коты, блестя дымчатой, словно отполированной, шерстью. При появлении хозяйки они тут же спрыгнули на пол и затеяли кутерьму, путаясь под ногами. Зоя Петровна, едва не запинаясь об них, взяла со спинки стула готовое платье, перенесла его на диван, расправила пышные складки и, отойдя, полюбовалась.
– Примеряй, Тонечка, красоту неописуемую. Глянула еще вчера – прямо душа радуется.
Когда Тонечка надела платье и бантом завязала широкий розовый пояс, Зоя Петровна даже в ладошки шлепнула:
– Ангел, чистый ангел! А ну-ка, повернись… Любовь Алексеевна, вы только гляньте!
Тонечка в новом платье и впрямь была хороша. Румяная с морозца, прямо-таки воздушная в розовой материи, она казалась легкой и невесомой, будто пушинка: вот дунет сейчас ветерок, поднимет ее над полом и унесет через распахнутую форточку в зимнюю дымку за окном. Даже Любовь Алексеевна не удержалась и улыбнулась, глядя на дочь.
Платье упаковали в картонную коробку, перевязали тонкой ленточкой, но сразу отпустить гостей Зоя Петровна не пожелала. Не слушая возражений, велела горничной подать чай, и все расположились за большим круглым столом в зале. Тонечка из вежливости чуть отхлебнула из тонкой фарфоровой чашки и принялась играть с котами, а дамы занялись обсуждением местных новостей. Впрочем, больше говорила Зоя Петровна, а Любовь Алексеевна лишь слушала да изредка вставляла несколько слов.