ne_bud_duroi.ru
Усатый, напротив, достает из жилетного кармашка свои часы на витой золотой цепочке невероятной толщины. Щелкает крышкой. Манерно глядит на циферблат. Однажды во время прогулки в карете они видели похожего господина. Мама назвала его «франт», а ma tante на англий-ций манер —Dandy.
— Четверть часа до полудня, а там и ценсорам дозволено. Или в армии другие порядки, Лев Николаевич? — усатый Dandy обращается к офицеру, но последний ответить не успевает. Из дальней двери, ведущей в pavilion, появляется седоватый господин с грустными глазами и пышными, переходящими в усы бакенбардами. Бакенбарды и усы у него серовато-седоваты с, в тон брюкам и жилету.
— Finita! — произносят «бакенбарды» и картинно указывают двумя сложенными руками на дверь, из которой только что вышел: — Теперь вы извольте пожаловать, Лев Николаевич!
И пока, наблюдая смену действующих лиц, все дружно поворачиваются к указанной двери, Александринька успевает нырнуть под длинный стол. Под пышной скатертью темно и пыльно. Давным-давно, в позапозапозапрошлом лете, она любила забираться под мамину юбку, и, прижавшись к матушкиной ноге, прятаться от гонявшихся за ней брата Ивана и кузена Андрея. Андрей и сестра его Сонечка приезжали из Сибири к ним в имение погостить. О той ветви их рода до недавнего времени в семье говорить не любили. Ксандринька лишь изредка слышала непонятные слова «декабрьское событие», «Южное общество», «пожизненное поселение».
Теперь вместо маминой ноги резные ножки дубового стола, а вместо кринолинов и нижних юбок эта тяжелая скатерть, под которой Александриньке видны две пары штанин. По левую руку от нее лакированные штиблеты разговаривают голосом «клетчатого», по правую тоже лаковые, но не лоснящиеся, а тускло мерцающие ботинки отвечают, голосом «рояля в чехле». Скатерть в дальнем конце стола чуть колышется, и появляется еще одна лакированная пара — это пришедшие «бакенбарды» решили присесть выпить чаю. Приглушенный скрип сапог и хлопок двери подсказывают, что офицер ушел в pavilion, а усатый Dandy с большими часами на толстой цепочке никак не может усидеть на месте и все расхаживает взад-вперед по комнате.
— Башибузук закутил и дает вечера у цыган на последние свои деньги, — говорит Dandy вслед удаляющимся офицерским шагам. — И… что я вижу! С ним Тургенев, в виде скелета на египетском пире. Вы, Иван Сергеевич, изволили с Львом Николаевичем помириться?
— Он обедал у меня. Мы снова сходимся. Но в минувшую среду мы едва не рассорились окончательно, — отвечают с дальнего конца стола «бакенбарды». — Этот троглодит, полный страстного недоверия к авторитетам и желания поколебать устоявшиеся мнения, за обедом у Некрасова по поводу Жорж Занд высказал столько пошлостей и грубостей, что передать нельзя.
— Притом дорогой на обед я счел необходимым предупредить Толстого, что следует воздерживаться от нападок на Жорж Занд, — подхватывает «клетчатый», под столом перекидывая ногу на ногу столь порывисто, что едва не попадает Александриньке в глаз.
А я, признаться, тоже не люблю всех этих Жорж мадам Сталь и прочих так называемых «умных женщин», bas bleu 5 или писательниц, — почти про себя бубнит «чехол».
И при чем здесь цвет чулок? Никогда не видела синих чулок. Bas bleu, вот смеху-то… Дверь из швейцарской отворяется, и в прорези меж скатертью и полом Александринька видит еще одну пару штиблет.
— А вот и московский комедиограф! — нарочито величественно провозглашает Dendy.
— Душечка, Островский, ты на меня сердит, уж я вижу, что сердит. Просто вижу! — кидается на пришедшего «клетчатый».
— Я, Дмитрий Василич, не сердит, — отвечает чуть акающий голос, похожий на голос папенькиного московского кузена Михаила Аполлоновича. Не он ли, часом, приехал? Любопытство сильнее осторожности, и Александринька аккуратно выглядывает меж широких буфов скатерти.
Вновь пришедший дороден, круглолиц. Полное лицо его без бороды, лысинка на макушке. В одежде походит на прочих господ — те же начищенные ботинки, добротного сукна брюки, тонкого шелку шейный галстух. Разве что сюртук странного покроя с нелепо разъезжающимися по сторонам фалдами глухо застегнут на два ряда пуговиц. Может, сюртук и нормальный, да только сидит на новом госте их соседа слишком странно. Словно приказчика из кондитерской тремя домами далее на Невском, куда они с Ванюшкой вечно тащат мама, требуя конфект, обрядили в папенькин сюртук.
Новый гость и выглядит как приказчик или купчик в господском сюртуке, — и хочет сойти за своего, ан нет! В чем-то да проштрафится. То поворотится неуклюже, то скажет не так.
— Но вам-то, Дмитрий Василич, с вашей тонкостию и вашим умом, поверить в глупую сплетню, что пьесы мои писаны не мною, а каким-то купчиковьш сыном, пропойцей-актером. Да еще и распространять по столице подхваченные в Москве глупости, что я пью без просыху и что мною деревенская баба командует! — «купчик», чуть сопя, отвечает «клетчатому».
— Впредь буду вести себя как надобно! А то, душечки, нам, литераторам, грешно не жить в дружбе, а? — нарочито величаво говорит «клетчатый».
Неужто они все литераторы?! И «чехол», и усатый Dendy, и «клетчатый»? И этот «купчик», у которого «клетчатый» так весело прощения просит? Смешно как! Ежели они и верно литераторы, отчего себя так потешно ведут, как ряженые на масленицу?
— Простите или нет? — настаивает «клетчатый». — Если нет, так уж, душечки, уеду в Италию, приму католическую веру, буду валяться под чинарою да питаться одними апельсинчиками.
И то верно, в Италию лучше, чем замерзнуть в сугробе. Пробраться на парусник, запрятаться и плыть в Италию. А там кушать апельсины да виноград, что на картине, которая висит в бабушкином доме на Морской. Бабушка любит сказывать, как в последний до замужества год ездила в Италию. И как рисовал там ее русский художник, ставший потом бесконечно знаменитым. Как того художника фамилия? Брюллов? На той картине бабушка еще девушкой, в блондовом платье с бертой. На ней парюра фамильная — колье, кольцо и серьги. А виноград такой сочный и арбузная мякоть алая, сахарная — так и съела бы! Да, в Италию и верно лучше. Матушка все одно горевать будет, а ей, Александриньке, приятнее, нежели в сугробе.
«Купчик» тем временем смеется и дружески обнимает «клетчатого». Помирились, пока Александринька в мечтаниях в Италию направлялась.
— Как успехи в хлопотах, Александр Николаевич? — обращается к московскому «купчику» «клетчатый».
— В Морском министерстве затишье. Никак не решится с экспедицией. Великий князь литераторов по морям-окиянам российским отправить хочет. Не иначе как ваше, Иван Александрович, плавание на фрегате «Паллада» его сподвигло. Тургенев с Писемским за то хлопочут…
— Но застопорилось, — с дальнего края стола отзываются «бакенбарды».
— Вот сижу, жду, — продолжает «купчик». — Надо хлопотать еще о «Банкроте», может, гнев ценсуры смилостивился, и сейчас самое время дозволить.
— Это уж точно к Ивану Александровичу. Он у нас вступает в ценсорский чин, — говорят «бакенбарды», и в комнате становится тихо, словно никто и не знает, что ответить. Только часы в полной тишине ухают бом-бом, да далеко на улице пушка палит бух-бух.
— Полноте, Иван Александрович! — после всех этих уханий прерывает общее молчание «купчик». — Натерпелись мы все от ценсуры! Что могло руководить вами, когда вы решились взять это место? Уж явно не выгода?
— Место старшего ценсора с тремя тысячами рублей жалованья и с десятью тысячами хлопот — хороша выгода! Да и не решено еще окончательно. Днями… — кряхтя, выговаривает «рояль в чехле». И совсем тихо, слов не разобрать, добавляет: — Признаться, я не ожидал столь настороженной реакции на мое назначение даже со стороны ближайших друзей и коллег по литературному делу.
— Друзья считают, что ваше дело, Иван Александрович, не ценсурировать, а писать. — Dendy все ходит из угла в угол.
— Видно, и впрямь людям при рождении назначены роли, — уныло соглашается «чехол». — Мне вот хлеба не надо, лишь бы писать. Когда сижу в своей комнате за пером, так только тогда мне и хорошо. Это, впрочем, не относится ни к деловым бумагам, ни к стихам, первых не люблю, вторых не умею. Однако вот становлюсь ценсором, вынужденным производить чиновничьи бумаги. Во мне были идеи, что на этом месте я могу принести много пользы русской словесности, пробуя поворачивать русскую ценсуру в либеральное русло.