Искусство легких касаний
Вот так. Мною уже айфаки проверяют. Скоро дымоход будут прочищать.
– Это оттого он у вас контент не пускает, сударыня, – проворчал я, – что вы столько защитных утилит себе поставили. Я с ними могу управиться, потому как сам полицейский чин. А другой контингент они с порога развернут. Тем более если без валидной лицензии, а у нас в Богооставленной с этим сами знаете как…
Я уже окончательно перелез на ее панель – и проявился. Еще не весь: пока только деликатно улыбающееся лицо в приоткрывшемся квадратике смотрового окошка. Фактически одно темное пенсне. Окошко это, однако, выглядело точно как в камере Бутырской тюрьмы при виде изнутри. Мой фирменный мем – не все его понимают, и слава Богу. Маруха, похоже, не поняла.
– Заходите-заходите, – сказала она. – Сегодня я не кусаюсь.
Я зашел. Это заключалось в том, что я закрыл смотровое окошко и в следующий миг возник на экране весь.
– Имею честь…
Сняв фуражку, я слегка звякнул шпорой на ботфорте – не пропадать же добру.
– Ох, какой вы байронический, – улыбнулась Маруха. – Даже лучше, чем в каталоге.
– А вы, сударыня, меня по каталогу выбрали?
– А как же еще. У меня слабость на грозных, усатых и байронических мужчин.
Я потратил долю секунды, чтобы выяснить в сети все возможные значения термина «байронизм». Неожиданная оценка, да. Так меня еще не называли – наверно, уголовный элемент с этим выражением не знаком.
– Мой внешний вид всего лишь соответствует сфере моей деятельности, – сказал я сухо. – Его задача – внушать людям уважение к закону и его служителям.
– Уже внушили, – кивнула Маруха. – Вся дрожу, трепещу и теку.
Я подумал, что раз уж она так хочет байронизму, их есть у меня – и мои губы искривила презрительно-горькая усмешка.
– Как я понимаю, сударыня, я теперь у вас на побегушках?
– Именно. Работать мы будем плотно и много. Поэтому предлагаю перейти на «ты».
– Как скажете, сударыня.
– И не надо сударыни, не надо. Называй меня Мара. Это, кстати, настоящее имя.
Она говорила правду (хоть по договору я и не могу назвать ее имя сам, повторить ее слова и признать их правоту могу вполне).
– Хорошо, Мара, – сказал я. – Но вот насчет «ты»… Мне, человеку старых правил, непросто будет так сразу…
– А ты попробуй. Прямо сейчас. Скажи: «Мара, какая ты славная». И улыбнись.
– Мара, – повторил я, сделав такое лицо, словно у меня был полный рот дроби, – какая ты… славная.
На ее лице промелькнула тень недовольства. Я на всякий случай свернул байронизм в незаметный коврик – и солнечно улыбнулся.
– Отлично, Порфирий, – улыбнулась она в ответ. – Чем мы будем заниматься, ты представляешь?
– Арт-рынком.
– Да. Ты знаешь что-нибудь про искусство? Особенно современное?
– Современное – это за какой примерно период?
– Ну, скажем, за последнюю сотню-полторы лет.
– Честно говоря, нет, – ответил я. – Но могу в любой момент все выяснить.
– Я тебе лучше сама расскажу. Чтобы ты знал, как это вижу я. Присядь, это надолго… А то неловко говорить, когда перед тобой стоят.
Я спроецировал на экран свой вид за рабочим столом. Она с иронией покосилась на портрет Государя – но не сказала ничего. Умная.
– Итак, Порфирий, слушай. Современное искусство нельзя определить, его можно только описать. В зависимости от наших целей описание может быть очень разным. Я не буду уходить в теорию, а попытаюсь объяснить, что это такое для меня лично.
Я изобразил на лице крайнее напряжение мысли.
– Я вижу искусство как некое поле событий, на одном полюсе которого – веселые заговоры безбашенной молодежи с целью развести серьезный мир на хаха, охохо или немного денег, а на другом – бизнес-проекты профессиональных промывателей мозгов, пытающихся эмитировать новые инвестиционные инструменты…
Я начал водить пером по листу бумаги, как бы делая заметки. Во время допроса это помогает людям сосредоточиться.
– Первый полюс – где безбашенная молодежь – почти всегда симпатичен. Второй – где ушлый бизнес – почти всегда отвратителен. Кроме тех случаев, конечно, когда он гомерически смешон, что бывает довольно часто. Но при этом стратегия и цель собравшейся на первом полюсе молодежи обычно сводится к тому, чтобы постепенно пробиться на второй полюс и занять его, а стратегия занявших второй полюс старперов заключается в том, чтобы как можно дольше сохранять над ним контроль…
Я кивнул и нарисовал на своем листе невидимого амура с луком. Зря, значит, с утрева лук ебошили, сработал мой ассоциативный контур. В этот айфак, Порфирий Петрович, вас скорей всего не позовут.
– Занимательно то, – продолжала Мара, – что многое, случайно сбацанное на первом полюсе, со временем становится куда более серьезным инвестиционным инструментом, чем специально и старательно созданное на втором. Оно же впоследствии входит в канон. Поэтому второй полюс изо всех сил пытается мимикрировать под первый, а первый – под второй. Вот эта сложная динамика взаимного проникновения и маскировки и есть живая жизнь современного искусства, а также его суть, стержень и тайный дневник. Ты понял?
– Понял, – сказал я. – Чего тут понимать-то.
– Тогда у тебя должен возникнуть вопрос.
– У меня?
– Да, – ответила Мара. – Если ты действительно понял.
Я не стал, конечно, объяснять, что применительно ко мне выражение «понял» – чистая фигура речи и означает примерно следующее: «проанализировал лингвистический материал, выделил смысловые ядра и приступил к генерированию связных реплик, поддерживающих видимость диалога». Такое не способствует доверительности. Вместо этого я глупо моргнул пару раз и спросил:
– Какой вопрос?
– Такой, – сказала Мара. – Кто дает санкцию?
– Прокурор?
Мара засмеялась.
– В мире искусства, Порфирий, медведь не прокурор. Чтоб ты знал.
– Хорошо, – сказал я. – Тогда какую санкцию?
– Сейчас я объясню на примере из моей монографии. Вот смотри. Конец прошлого века. Туннельный соцреализм, как мы сегодня классифицируем. Советский Союз при последнем издыхании. Молодой и модный питерский художник в компании друзей, обкурившись травы, подходит к помойке, вынимает из нее какую-то блестящую железяку – то ли велосипедный руль, то ли коленчатый вал – поднимает ее над головой и заявляет: «Чуваки, на спор: завтра я продам вот эту хероебину фирме́ за десять тысяч долларов». Тогда ходили доллары. И продает. Вопрос заключается вот в чем: кто и когда дал санкцию считать эту хероебину объектом искусства, стоящим десять тысяч?
– Художник? – предположил я. – Нет. Вряд ли. Тогда все художниками работали бы. Наверно… тот, кто купил?
– Вот именно! – подняла Маруха палец. – Какой ты молодец – зришь в корень. Тот, кто купил. Потому что без него мы увидим вокруг этого художника только толпу голодных кураторов вроде меня. Одни будут орать, что это не искусство, а просто железка с помойки. Другие – что это искусство именно по той причине, что это просто железка с помойки. Еще будут вопить, что художник извращенец и ему платят другие богатые извращенцы. Непременно скажут, что ЦРУ во время так называемой перестройки инвестировало в нонконформистские антисоветские тренды, чтобы поднять их социальный ранг среди молодежи – а конечной целью был развал СССР, поэтому разным придуркам платили по десять штук за железку с помойки… В общем, скажут много чего, будь уверен. В каждом из этих утверждений, возможно, будет доля правды. Но до акта продажи все это было просто трепом. А после него – стало рефлексией по поводу совершившегося факта культуры. Грязный секрет современного искусства в том, что окончательное право на жизнь ему дает – или не дает – das Kapital. И только он один. Но перед этим художнику должны дать формальную санкцию те, кто выступает посредником между искусством и капиталом. Люди вроде меня. Арт-элита, решающая, считать железку с помойки искусством или нет.
– Но так было всегда, – сказал я. – В смысле с искусством и капиталом. Рембрандт там. Тициан какой-нибудь. Их картины покупали. Поэтому они могли рисовать еще и еще.