Срочно, секретно...
— Палавек и Ритха, — провозгласил с легким презрением представитель «отдела 870», — вы объявляетесь перед лицом революционной организации мужем и женой!
Им разрешалось раз в десятидневку встречаться в специальной комнате, украшенной портретом «вождя» — Пол Пота. Палавек жалел Ритху. Она плакала, рассказывая о муже, погибшем на восточной границе. Они только разговаривали. Кхой одобрил, что у них не ожидается ребенка:
— Дети ревизионистов неуклонно становятся ревизионистами — такова установка. И это справедливо.
Не жалуйся, не объясняй, не извиняйся — этим исчерпывалась этика Кхоя. Ему исполнилось пятьдесят пять, родом он был из Пномпеня. В свое время Кхоя назначили руководителем пропагандистского отдела в глухом районе Слоновых гор. Себя он, оглядываясь на прошлое, считал счастливым. Затягиваясь поглубже неизменной сигаретой, рассуждал:
— Все стремятся к счастью. Я тоже стремлюсь. Но что это такое — счастье? В молодости с нетерпением добиваешься его. В старости трудно понимаешь его у других... В одном стихотворении я читал, что счастье — дождь после засухи, встреча с другом на чужбине, свет свечи в спальне новобрачных, имя на дипломе...
Рассуждал иной, непривычный Кхой. Виски размягчало лицо. Оно серело. Рытвины бороздили щеки, делавшиеся тестообразными.
— Неподалеку от аэропорта Почентонг близ Пномпеня стояла старая кумирня «пяти даосских божеств»... Рядом был пруд, вокруг которого красиво росли ивы. Колодец, где брали воду. Однажды старый лавочник сидел возле него, похлопывал себя по животу и обмахивался веером. Пришел другой старик, носильщик с корзиной. Лицо покрывал пот... Схватил ведро и жадно напился. Потом сказал: «Какая свежая и холодная!» Лавочник удивился: «Холодная?» — «Тебе не понять», — ответил бедняк... Я подслушал нечаянно разговор. Он стал моей первой политграмотой. Для таких, как я, счастье означало три вещи: вытянуть ноги, почесаться и рыгнуть от сытости. Для богатых оно заключалось в ароматах, изысканной пище и любовании женщинами, расчесывающими волосы...
— А что ты, командир Кхой, думаешь о богатстве? Оно-то дает счастье?
— Близ Баттамбанга, еще до победы, в освобожденной зоне оказался у нас в отряде студент. Сам пришел. Родители считались состоятельными и большую часть года пребывали в Париже. Звали его к себе. Но двадцатилетний парень предпочитал тяжелую работу на рисовом поле. Она давала ему большее удовлетворение, чем комфортабельное существование... Когда он пришел, был хилым и нерасторопным. Позже окреп, стал хватким... Чтобы привлечь средства для покупки оружия и продовольствия, мы приглашали к себе иностранных гостей. Разрешили приехать и родителям студента. Они проливали слезы, увидев его грязным, по колени в трясине... Так и не увидели его чистого сердца. Увезли парня в дорогую гостиницу в Баттамбанге. Сказали ему: «Если не возвратишься в освобожденную зону, купим тебе виллу в Пномпене или квартиру в Париже, машину, подыщем жену и оставим деньги, на проценты от которых проживешь безбедно». Молодой человек сказал, что даст ответ через неделю... Он пробрался назад в зону, пришел ко мне. Я как раз кормил свиней нашей части. Я сказал: «Посмотри на них. Они жрут и спят. Спят и жрут...» Парень вернулся в город, дал ответ: «Я человек, а не свинья».
Были и другие воспоминания.
— Когда я впервые попал в тюрьму, — рассказывал Кхой, — мне едва исполнилось восемнадцать. Ты думаешь, я не боялся? Но в одной камере оказался со мной слесарь из пномпеньского депо. Он сказал мне: «Не бойся. Если у тебя твердое сердце, ты не почувствуешь боли даже под страшной пыткой». Успокоил меня и научил играть в китайские шахматы... Когда его повели на казнь, он отдал мне свою миску, а кусок москитника — другому товарищу. Ни у кого из нас не было слез... А во время боев весной семьдесят пятого, когда мы наступали на Пномпень, наше подразделение попало под шквальный огонь. Один из наших выдвинулся далеко вперед с пулеметом, чтобы удобнее бить, заставил замолчать вражеский пулемет, но и его сразила пуля... Другой лег к пулемету. Не было ни печали, ни слез... Почему же я плачу сейчас?
Плакать Кхой не считал зазорным.
— Помните, что лес и деревня должны окружить и растворить города. Только человек, живущий на природе и в мире с собой, может быть счастливее обладателя материальных благ...
Сам Кхой в таком мире не жил. Пиво и виски потреблялись втайне. Да и счастье понималось в практическом смысле неоднозначно. Быть борцом и уничтожать врагов в молодости, наслаждаться плодами победы и добытым благополучием в преклонных летах... Кхой не желал говорить о жизни рядовых бойцов, питавшихся рыбьей похлебкой и пивших пальмовый самогон. С болезненным интересом собирал сведения об имуществе соратников, так же относился к дипломам об образовании, к посылке на учебу. Перемещения в должности вызывали длинные рассуждения и предположения. У меня нет, так пусть ни у кого не будет — такой вырисовывалась его путаная философия распределения благ.
Представитель «отдела 870» при внешней суровости и сдержанности оказался чувствительным к любому вниманию к его личности, падок на лесть. Он был циничен и сентиментален, замкнут и доверчив. С ним мог сделать все, что угодно, любой пройдоха. Палавек, насмотревшийся и в армии среди сержантов, и по бангкокским ночным заведениям таких людей, пускал в ход примитивное актерство — и оно срабатывало. Начальник обладал способностью делаться сегодня до остервенелости подозрительным, а на следующий день утратить какие бы то ни было признаки бдительности.
Трехэтажную деревянную виллу, принадлежавшую некогда французскому поселенцу, замусоренную, окруженную чахлыми бананами, со змеями, таившимися в бамбуковой мебели под засаленными подушками, с тюрьмой в гараже и огромной кухней, окрестное население обходило. Главное здание района окружала невытоптанная трава. Две желтые колеи, пробитые колесами трех проржавевших «лендроверов», связывали с миром. Катание в железных колымагах до братской могилы предоставлялось в качестве последнего развлечения обреченным. «Соансоки» отправлялись на операции тоже в машинах.
Одного из арестантов звали Ким Ронг. Низенький, обритый наголо. Волдыри проглядывали в прорехи сопревшей на теле футболки. Палавек не раз слышал, как на допросах он требовал от Кхоя, с которым, видимо, был знаком еще со времен партизанского отряда, «проведения в жизнь принципов Коммунистического манифеста», заявлял, что нынешний путь, по которому ведут Кампучию, далеко разошелся с тем, за что они боролись.
— Ты — узурпировавший власть люмпен, мещанин! — кричал Ким Ронг.
Как и многие узники, он был безухим. Вместо ушей торчали величиной с косточку абрикоса наросты. Выполнявшие обязанности надзирателей бойцы били заключенных по ушам. Их раковины постепенно съеживались и превращались в хрящи.
Ким Ронг считался в прежние времена ведущим актером в театре Баттамбанга, а выйдя из подполья, возглавлял городской народный комитет. Однажды «вождь» — Пол Пот — не пригласил его на конференцию. Кхой тут же арестовал артиста «за контрреволюционные тенденции». Сидел он третий год. От Палавека, на которого ни охрана, ни узники серьезного внимания обычно не обращали, не укрылось, что Ким Ронг создал в гараже, где сидел прикованным к цементному полу на пятачке, занавешенном циновками, братство заключенных. Прозвище у него было «Старый гвоздь».
Как-то Кхой проводил «митинг критики и борьбы» с подростками. Ребята, которых с утра Палавек несколько часов гонял по холмам, обучая бою в круговой обороне, дремали с открытыми глазами под градом слов, когда со стороны гаража грянули выстрелы. «Старый гвоздь» опрокинул бадью на голову охранника, попытался отнять у него пистолет. Боец оказался сильнее изможденного музыканта...
Однажды ночью, лежа без сна на втором ярусе нар, Палавек мысленно перебирал подростков из отряда «соансоков». Человек семь-восемь казались достойными, чтобы начать с ними разговор. А утром грохот авиационных моторов накрыл деревянную виллу. Из окна хорошо просматривались рисовые чеки, по которым, раскачиваясь на ходу, мчались три бронетранспортера. За ними разворачивалась цепь.