Баллада об ушедших на задание
Капитан Сад снял пилотку и вытер ею пот со лба.
– Что с тобой, Володя?
– Ерунда какая-то, Алексей Иннокентьевич. Мысли.
– Жалеешь его?
– Не то… Вот подумал: ему семнадцать, мне двадцать два… считай – у обоих разуму поровну. А понадобится – я его своей волей на смерть пошлю. По какому праву? Если по-человечески рассуждать, не по-уставному, ну, вы же меня понимаете…
– Понадобится – и сам пойдешь на смерть. Как ты говоришь – своей волей.
– Тоже верно.
– А все дело в том, Володя, что не на смерть ты его пошлешь. Нет! – чтобы победил!
Капитан Сад вздохнул, пробормотал: чего уж там, ладно; потом добавил: насмотрелись вроде бы, пора идти. Они осторожно отползли в чащу, прошли сырой ложбиной до первых деревьев, и Малахов поблагодарил судьбу, глядя, как настороженно-чуток капитан, как он автомат держит, в любое мгновение готовый стрелять. И это при том, что они точно знают: поблизости нет ни души. С таким не пропадешь, не загубишь все дело из-за ерундовой оплошности.
Разведчики спали в тени старого бука. Распаренные, осунувшиеся от недосыпания и непрерывных переходов: за эту неделю километров триста нашагали, не меньше. И в каком темпе!.. Они спали без сапог; портянки белели тут же на жухлой траве. Вопиющее нарушение маскировки, но капитан Сад вопреки своему обыкновению даже не намекнул на это лейтенанту Норику Мхитаряну; тот дневалил и чистил от скуки свой «шмайссер».
– Подъем, – сказал капитан Сад и потер колючий подбородок.
Потом они долго шли параллельно озеру. До заката оставалось больше четырех часов. Солнце ослабело, но в ивняке воздух не продувался, и тени не было, и от песка поднимался жар, а рощи попадались редко.
В шестом часу они вышли на глухой проселок, который не был обозначен на карте. Вдоль проселка с обеих сторон росли дуплистые тяжелоголовые вербы. Разведчики уже еле брели, и только присутствие капитана не позволяло им превратиться в слепую, безвольную толпу. Они еще не знали, что этот переход – последний. «Вот обойдем село, – решил капитан Сад, – и тогда возле часовни – стоп машина».
Труднее всех приходилось Алексею Иннокентьевичу. Он был растренирован; самый старший в группе и, если говорить честно, больной (нынешней весной, в самом начале, во время боев за Жмеринку, его так прижало однажды, что даже в госпиталь попал; думал – радикулит; оказалось – отложение солей в области позвоночника; смотрел его знаменитый хирург, посмеивался: «Вам бы на родон, дорогуша, в Мацесту, и каждый день непременно лечебная гимнастика, причем с нарастающими нагрузками; только не жалейте себя, ломайте, кричите – но ломайте, злее будете»). Он привык к малоподвижной жизни и комфорту, насколько его можно было позволить во фронтовых условиях, а жестокие пешие переходы, дай бог памяти, в его жизни вообще были только однажды: когда отступали к Пиренеям, и еще позже, когда он скитался по долине Роны и обходил стороной не только железнодорожные и автобусные станции, но даже фермы, потому что фалангистская контрразведка оцепила все на свете, так как, видите ли, какая-то сука в генеральском мундире поклялась на библии, что Малахов из этой долины не уйдет живым.
За неделю нечеловеческой гонки, которую устроил капитан Сад, Малахов не только не вошел в форму, напротив, он вымотался так, что иногда даже самому себе казался бесплотным призраком. Но он не пожаловался ни разу. И никто ни разу не предложил ему помощи; знали – этого нельзя делать; потому что он точно не принял бы ее и потому что это было бы знаком недоверия к его силам, а он этого не заслужил. Сил у него не осталось давно, но он шел на злости, на ненависти, на упрямстве, наконец.
Кроме капитана, он один знал, что этот переход последний, но это словно не доходило до сознания, и он шел весь закрепощенный, весь окаменевший, весь упершийся в одну мысль: «Дойду, дойду…»
Но иногда его ненадолго отпускало, он начинал видеть спину идущего впереди, а затем и то, что было по сторонам. И он почему-то думал, что земля обезлюдела, на ней никого-никого нет, всех, как под метелку, вымело; они лишь и остались – одиннадцать человек. И они идут выполнять задание, которое потеряло всякий смысл, потому что никого больше нет, ведь всех, как под метелку, вымело, и, сколько ни старайся, на какие муки ни иди, они никогда этого задания не выполнят, потому что не дотянутся до него, потому что все это выпало из реальности, все существует только в его воспаленном мозгу, мерещится ему; и этот густой багровый воздух, и небо в багровых вспышках, в багровый огонь, пробегающий сбоку по жестяной траве…
Как тяжело подниматься на Голгофу, думал он, и вдруг его ноздри ловили запах ряски, принесенный со стороны озера нечаянным ветерком, а глаза отдыхали на залитой чабрецом лужайке. Это мой последний день, – бормотал он тихо, но от слов остался только звук; они проходили мимо сердца, они не задевали и проходили насквозь, не оставляя раны. – Ничего, думал он, этот день когда-то приходит, раньше или позже, и тебе остается сделать что-то одно… последнее… И я сделаю это хорошо. Это мой долг, вот и все, и другого мне хода нет. И если бы мне даже сказали сейчас, что, кроме нас, на земле никого не осталось, всех как под метелку вымело, я б и тогда дошел бы, дополз на зубах, разыскал бы это логово. На всякий случай…
По карте до села было совсем недалеко, но километры растягивались, как резиновые. Напоследок проселок вывел их в неожиданно развернувшуюся овальную долину. Долина была пустая, только посредине квадратом чернели остовы четырех обгорелых зданий. Какое время! – никому и в голову не придет, что здесь когда-то могла быть ферма. Тем более солдату, который с боями прошел всю Украину и уже вдосталь нагляделся и на такие бараки, и на плацы, на подсобки и обгорелые пни по краям, где прежде были вышки, а теперь здесь тишина и только в одном месте земля осталась мертвой, ее словно серебром залили, а так везде уже начало зарастать травой. Через пару лет и следа не останется.
Это место они постарались пройти поскорей, потому что воздух здесь был такой сухой и колючий, что казалось, будто дышишь песком.
Потом так же неожиданно открылось село. Судя по карте, оно было совсем небольшое, чуть больше двадцати дворов. Теперь это были две нестройные шеренги закопченных печей, похожих друг на друга, как близнецы. Видать, работал их один мастер. Единственная уцелевшая хата стояла на противоположном конце села, возле моста через ручей. Очень прочного и широкого моста, это даже издали было видно.
«Пожалуй, средний танк пройдет», – привычно прикинул капитан Сад, хотя сейчас эта информация ему была вовсе ни к чему и почти не было шансов, что когда-либо пригодится.
Они пересекли село наискосок, благо заборы уже пообвалились почти везде. На всякий случай развернулись в цепь, но почти не хоронились: засады здесь не могло быть – обгорелые сады просвечивали насквозь.
Хата имела жилой вид. Капитан обошел ее кругом, заглянул в низкий сарай и лишь затем постучал в дверь. Тотчас же отозвался старческий голос:
– Входите, кого бог послал.
В хате было темно, пахло сырым глинобитным полом и травами. Капитан собрался попросить, чтобы дед открыл ставни, но передумал – глаза быстро привыкли к полумраку. И тогда он разглядел деда, который сидел на широкой лавке возле окна. Дед был в длинной белой рубахе, сухонький, но еще крепкий, эдакий желвачок. Он сидел немного сутулясь и чуть выставив вперед правое ухо. За край лавки держался цепко, не спешил вставать. «Значит, уже видел нас через щель в ставне, а может, и раньше», – понял капитан Сад.
Старуха полулежала в темном углу на высоких подушках. Но даже свет от лампадки под образами не позволял ее разглядеть.
– Добрый день, отец, – сказал капитан Сад, но ответа не дождался и добавил: – Водой бы хоть угостил, что ли.
Дед молча спорхнул с лавки и принес воду в деревянном черпаке. Капитан сначала дал напиться Алексею Иннокентьевичу, потом долго пил сам. Вода имела приятный привкус. «Должно быть, источник где-то рядом, минводы», – с удовольствием подумал он и сказал стоявшему в дверях сержанту Ярине: