Мёртвый хватает живого (СИ)
Говорят, мама, сказала Софья, что есть типы женщин и типы мужчин… в общем, несовместимые. До того несовместимые, что у них даже детей не бывает. Ты мне это брось, сказала мама, типы-прототипы. Если ты в него влюбилась — значит, совместимые. Поверь мне: он сделает свой ход. Ты ещё удивишься. Мужчина, к которому подошла женщина, обязательно в неё влюбляется. Это закон. И в первую очередь он распространяется на так называемых несчастных, которые ходят с хмурыми лицами. Ты уже снилась своему красавчику, поверь.
И он мне, сказала Софья.
Ах ты, несчастная моя. Съезди в «Камелию» в его смену — и он твой. Только не говори ему, что ты ради него с блокнотом. Не порть себе праздник. Дождись, когда он скажет тебе то, что хочет сказать. Потом выдавай про блокнот и всю историю своей временно неразделённой страсти.
Завтра суббота, и я поеду.
И она поехала. Без блокнота и ручки, а как обыкновенная покупательница. Взяла тележку и стала класть туда с полок то и это, думая: а что бы купил он? И видя его у молочки. Ждал ли он её? Поворачивался ли ко входу в зал? Думал ли что-то о ней? Хорошо думал — или не хорошо? Наконец, влюбился ли он в неё? Не ошиблась ли мама? Но мама так редко ошибается. Да нет, мама вовсе не ошибается. Значит, он влюбился. Она заразила его. Собою. Нет, это постельное слово — собою. Она хотела бы так сказать: любовью.
Вот она подкатит сейчас к нему тележку, потянется наверх за бутылкой «Простоквашина», и он обнимет её. Возьмёт у неё бутылку, поставит в её тележку, и они двое, свободные от бутылок и тележек, молча обнимутся. А потом станут целоваться. У всех на глазах. Нет уж. Вот чего-чего, а публичного развлечения тут не будет. И он не обнимет её, а пожмёт ей руку. Так, по-мужски. Как другу. И скажет: «Хочешь, погуляем сегодня вечерком?», — а она согласится. Молча. Одними глазами. И покатит тележку к кассе, а Шурка, оставшись у витрины, будет класть творог туда, куда надо ставить кефир.
Это она представляла, пока катила к Шурке тележку. Ей было страшно, и она хотела быть грузчицей или кассиршей. Тоже с высшим образованием. И такой же хмурой, как Шурка. Поздним вечером они выходили бы из гипермаркета вместе, и он вёл бы её домой. Квартиры бы у неё не было, и они жили бы в комнатке у вредной старухи. В частном секторе, в бревенчатом домишке. С печкой и удобствами на улице. Но зато он бы знал, как её зовут, и улыбался бы. И она не злилась бы на себя за то, что положила в тележку четыре килограмма сахара. И за то, что она — начальник, а он — не начальник.
Не порть себе праздник. Дождись, когда он скажет тебе то, что хочет сказать.
Не скажет, шептала Софья, подруливая к Шурке, — так я испорчу себе праздник. Лишь бы не испортить жизнь!
«Не берите оттуда, — сказал он. — Я дам вам свежее».
«Спасибо».
«Два с половиной или три с половиной?»
«Два».
И почему люди говорят всегда не о том, о чём хотят говорить? Она-то точно не собиралась говорить о молочной жирности. А он? О молоке? О творожных батончиках? Он очень уж долго разглядывал даты на бутылочных крышках — на синих, красных, потом снова на синих. Никто не разглядывает эти крышки так долго.
«Красное свежее», — сказал Шурка.
«Я не пью красное», — сказала она.
«Как тебя зовут?»
«Софья».
«Я люблю тебя. Я очень хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Ты выйдешь за меня? Пожалуйста, выйди».
«Ты просишь так, будто приготовился к отказу. Но я не собиралась тебе отказывать».
Она не помнила, как ушла из магазина, не помнила, как поздним вечером Шурка пришёл к ней домой; почему-то помнила только, как выключила все телефоны. И его заставила выключить свой телефон. И погасила свет в квартире. А потом помнила уже утро: они решили, что опоздали на работу, но по календарю было воскресенье.
И ещё помнила: они были голые, сидели рядом на кровати, и ночи словно и не было, и они впервые видели друг друга голыми.
Потом они мылись в тесной ванне — в той квартире у неё была ванна метр пятьдесят, — и он говорил ей, что её кожа мыльная, скользкая и очень гладкая, и всё намыливал и намыливал её, будто она не мылась несколько лет. Он сказал, что ему нравится, как она проступает из-под пены.
К вечеру того воскресенья ей уже казалось, что он живёт в её квартире очень давно. И что он знаком с её мамой. И что четыре килограмма сахара и красные и синие молочные крышки — история их молодости, а они уже седые муж и жена, и свадьба их запечатлена на фотокамеру, и снимки вставлены в нарядный фотоальбом. И они могут взять альбом с полки и посмотреть.
И блокнот, в котором ничего не записано, могут достать с той же полки.
Спустя тридцать один день они поженились. На свадьбе она узнала, что Шурка — детдомовский. Что имя и отчество ему дали в честь старичка, который подобрал его у роддома. И если бы не этот старичок, Шурка бы простудился и умер. И не было бы у Софьи счастья. У Шурки была Нина Алексеевна (он называл её бабушкой), которая, когда ему было десять, забрала его из детдома. А Шурка узнал, что у Софьи из родных только мама. Отец ушёл от них, когда ей, Софье, было три годика, и она его мало помнит. Какое-то вытянутое, пахнущее почему-то селёдкой лицо. И она не хотела, чтобы мама показывала ей отцовские фотографии. «Ты у меня одна», — так она говорила. И делала взрослое лицо. О взрослом лице говорила мама.
«Пообещай, что сделаешь мою дочь счастливой», — сказала мама Шурке на свадьбе. — «Обещаю», — ответил Шурка. — «Мама, он ведь уже сделал», — говорила Софья. — «Это сегодня, а я говорю о завтра. Счастья должно хватить на завтра. На все те завтра, из которых состоит жизнь. И вот за это мы и выпьем».
К концу того года Софье предложили должность коммерческого директора. Агнесса Викторовна засобиралась в США, в сотый раз повторив, что Россия катится в пропасть, но на сей раз у неё кто-то умер в Денвере, завещав ей апартаменты и банковский счёт, и шеф вызвал Софью и сказал: «Вы, Софья Андреевна, не собираетесь эмигрировать в Штаты или Германию? Если не собираетесь и связываете будущее с фирмой, вам светит повышение. Агнесса Викторовна была хорошим коммерческим директором, а вы будете отличным. И смотрите у меня: не будете отличным, отправляйтесь вслед за Агнессой Викторовной». — «У меня есть предложение», — сказала она. — «Хотите продвинуть своего мужа?» — «Не отказывайте, Павел Леонидович. Я настаиваю на собеседовании. Никто не знает, какой он». — «Никто? Почему?» — «Потому что никто не хочет знать». — «Ладно, я дам ему шанс. Но под твою, Софья, ответственность». — «Под мой Денвер». — «Так у тебя тоже родственники за границей?» — «Нет. И я Россию люблю». — «Что-то не верится, — сказал шеф. — Никто не любит, а она любит. Ладно, веди своего мужа».
«Я пойду с тобой к шефу», — сказала она в тот день Шурке. — «Нет, — отказался он. — Не надо. При тебе я буду чувствовать себя мальчишкой на экзамене. Мальчишкой, который вот-вот экзамен провалит. А без тебя я сдам экзамен. Мне будет помогать ощущение того, что это собеседование устроила ты. Что нельзя провалить его. А всё мои торчащие уши и детские глаза. Директора обычно и не говорят со мной. Что-то пробормочут формальное, мол, ждите, уважаемый Как Там Вас, звонка, — и точка. И взглянут на меня как на циркового уродца. Любой менеджер — лицо фирмы, а тут такое чудо… Как вышло, что ты влюбилась в меня, Софья?» — «Любовь зла…» — смеялась она. Шурку эта шутка вроде бы задевала неприятно. «Ну прости». — «Ты не при чём», — быстро отвечал он, и вдруг так круглил глаза, что она валилась на пол от хохота.
Генеральный сказал ей на следующий день — после собеседования: «Я не хотел брать твоего… твоего… Шурку. То есть Александра Игнатьевича. Но он всё испортил. Мы поговорили немного, и я улыбнулся. Так, ни от чего. От его детского лица. И он улыбнулся. И тут я сдался. Никогда ещё так не брал людей на работу. Я понимаю, почему ты вышла за него замуж. Он улыбнулся тебе? Ну ладно, молчу. А то дальше я начну задавать глупые вопросы, как там у вас в постели, и не хотите ли прокатиться со мной в один ресторанчик, а потом в другой, а потом…» — «А в постели отлично». — «С испытательным сроком на два месяца, конечно». — «Я введу его в курс дела. И помогу ему». — «В свободное от работы время. И от постели». — «И от постели», — повторила она.