Мёртвый хватает живого (СИ)
«Мы не умрём, Люба», — говорил он, но сам себе не верил. И знал, что она знала, что он сам себе не верил. И здесь было и то, другое, моральное: «Я не хочу никого жрать!» Но и оно было у неё неустойчиво, переменчиво до противоположности: «Я бы, кажется, что угодно сделала, только бы так же жить с тобой. Разве я много хочу? Съесть ректора? Я готова выесть всю медицинскую академию. Без остатка. Всех доцентов и всех студентов. Болезней в новом мире не будет. И первых надо съесть тех, кто на болезнях делал денежки. Денег ведь тоже не будет, да, мой бог?»
«Не будет».
«Ничего, ничего у тебя не получится!.. Нужны часы, а у тебя — секунды!»
«У нас будет вечность».
Он говорил — и не верил.
С весны он работал словно лаборант. Работал механически, почти бездумно перебирал варианты. Пробовал, менял формулу, двигался то назад, то вперёд, то окольными путями. Уже не делал ночных записей на бумажках. А только составлял с вечера планы: завтра перебрать двадцать пять вариантов версии номер шестьдесят семь; закончить сегодня с версией номер шестьдесят восемь; составить стартовую формулу версии номер шестьдесят девять… Он начинал ранним утром, в шесть, семь часов, и работал до поздней ночи. А то сидел в подвале и ночами. С лета его стала мучить бессонница. Он забывал обедать. Люба худела — и тощал он. Казалось, он заразился от неё раком печени. Иногда Максим Алексеевич вылавливал Владимира Анатольевича, тащил к себе в квартиру — и заставлял поесть супу. И выпить нормально заваренного чая. Или чашку молока. Максим Алексеевич и Любу прикармливал.
За лето и сентябрь Владимир Анатольевич сменил две версии пентаксина, и от шестьдесят седьмой добрался до шестьдесят девятой. Версия N67 ни к чёрту не годилась, а вот шестьдесят девятая дала подвижку вначале от 55 активных секунд к 60, а в последнем варианте — к девяноста. Полторы минуты! Такого обнадеживающего результата доктор не знал за всю историю работы над газом. И всё же — распад газа и инактивация вируса до начала абсорбции.
Люба сказала: «Это ещё хуже, чем если бы ты ничего не добился. Жалкие секунды!.. Они только дразнят тебя. Зачем ты мучаешься в лаборатории? Давай я уйду от тебя. Сгину. Ты ещё не так стар, чтобы не найти другую… бабу».
«Я пойду в подвал. Максим принесёт тебе бульон».
«Вот возьму и выйду замуж за труповоза».
И доктор не мог угадать, какое её настроение ждёт его вечером.
Где-то к августу она остановилась на двух настроениях. Первое было полно веры в бессмертное будущее, в счастье в новом мире: «Хочу с тобой, мой милый. Когда уже ты сделаешь свой газ?» Но тут она переходила к злости: газа-то не было. Второй её настрой был изначально ожесточённым — она злилась на свою же слабость, выказанную, например, вчера: «Эй ты, конструктор живых мертвецов! Лучше уж подохнуть от рака, чем всю жизнь отдать проклятому вирусу!»
Она то проклинала Владимира Анатольевича, готовящего смерть всему человечеству, конец света, то боготворила его и собиралась уйти с ним в «новый дивный мир», чтобы доказать величие подлинно человеческой породы, по-настоящему сотворённой породы: не той, что вышла из пещер, а той, что создана в лаборатории. Доктор уставал с ней — и успокаивался, забывался лишь в лаборатории или у себя в кабинете, за компьютером. Поднимаясь в квартиру, он не знал, в каком настроении будет Люба, — и иной раз подумывал о матраце и ночёвке в кабинете. Или о том, чтобы провести вечерний опыт в лаборатории — и при успехе заночевать там же в скафандре, не снимая его 6 часов, потому что так полагалось по им же разработанной инструкции (в 1993 году). Но успеха не было. Минута, полторы минуты — было ничто. Теоретически пентаксиновая оболочка могла держаться шесть часов. И доктор не понимал, почему все эти годы пентаксин распадался в секунды, а за распадом оболочки погибал и вирус.
В начале октября, когда он — неожиданно, да, неожиданно для себя, он уже перестал ждать успеха, — получил тот вариант версии номер 69, который продержался шесть часов (в точном соответствии с гипотезой) и который он скрыл от Никиты, продолжая весь месяц менять варианты пентаксина-68 и подсовывать эти варианты лаборанту, но о котором тотчас рассказал Любе, — Люба, выбиравшая из двух своих настроений, прибавила к ним третье. Стала просить у него прощенья. Она очень исхудала к октябрю, глаза её стали жёлтыми, как у хищной кошки, на лице проступила сетка мелких красных сосудиков. Асцит. Она походила на алкоголичку. Она сняла зеркало в комнате и расчёсывалась без зеркала. Иногда он её расчёсывал — когда она выбирала настроение номер один. Или когда начинала просить прощения.
Впрочем, лучше бы она его не просила. Эта её просьба как бы сама собою переходила в осуждение. Она говорила: «Володя, я жестокая, я больная, прости меня, пожалуйста. Скоро я умру, и ты будешь жить спокойно. Я тебе надоела, я пью из тебя кровь. Я хуже людоедки. Я поняла твоё стремление переделать плохой мир. Ты хочешь избавить его от страданий — потому что не желаешь страдать сам. Ты устал страдать. Почему ты терпишь меня? У меня есть государственная страховка, и ты мог бы сдать меня в клинику. Я невыносима, но ты ещё больше невыносим со своим терпением».
Он прямо ответил ей на это — так прямо, что у самого мурашки побежали по шее и затылку: «Ты не умрёшь. Хочешь ты этого, или нет, но ты не умрёшь. И точка».
«Ты и впрямь диктатор, — сказала она. — Злой гений. У тебя не точка, а восклицательный знак».
«Снова мораль? Опять злые и добрые? Скажи мне: кто взвесит зло и добро, что произойдёт от пентаксина? Есть ли объективные весы для взвешивания? И кто в состоянии предсказать, какая чаша на этих весах перевесит? И возможно ли существование того, что мы оцениваем как добро, без зла? Ты подаёшь милостыню попрошайке, и думаешь, что делаешь добро? А он обманывает тебя, он трудоспособен, но желает жить на дармовщинку, — и ты стимулируешь своим подаянием социальное зло, паразитизм. Ты Брежнев, и в семьдесят девятом ты посылаешь войска в Афганистан, оказываешь «братскую помощь» афганцам. Это, может, и добро, — но «груз 200» не что иное, как зло, тысячи смертей, вселенский вой горюющих матерей и отцов. А вот более мелкий пример из нашей научной жизни. Тебя выгоняют из подмосковного секретного института, тебя называют упрямым ослом, тебя бросает жена, две дочери тоже не желают более любить тебя, и правительство отправляет тебя в двухэтажный сарай в Сибири, — и это зло. Зло для отправленного в сарай, и зло и для науки. Но приглядимся — зло ли это? И не оборачивается ли оно самым настоящим добром для «сосланного», когда он, назло» сославшим», даёт клятву во что бы то ни стало сделать открытие — и спустя годы делает его? Закон единства и борьбы противоположностей — вот единственная мораль, материалистически объясняющая любовь к врагам, — и вот единственное средство анализа того, как уживаются добро и зло и почему у медали должны быть непременно две стороны».
«Отстань от меня со своими медалями. Ты хочешь жить, и ты будешь жить, и тебе будет хорошо: ты станешь знаменитым, сделаешься каким-нибудь лауреатом, вновь получишь квартиру в Москве (и медали получишь) — и вернёшься к старой жене. Хотя нет, конечно, ты найдёшь помоложе. Вокруг тебя — на «Мерседесе» и с деньгами — будет вертеться множество финтифлюшек с ногами по полтора метра».
«В новом мире ты не будешь помнить о том, что говорила мне прежде. Поэтому тебе незачем просить прощения. В новом мире не нужны будут «Мерседесы» и финтифлюшки. В новом мире вообще…»
«Ты говоришь о новом мире из жалости ко мне. Ты полжизни сгубил ради своего газа — и вместо денег, славы и финтифлюшек хочешь превратиться в безгласного монстра, пожирающего мужчин, женщин и детей? Ради чего? Ради сомнительной эволюции? Ради того, чтобы вечно бродить по Земле? Или ради меня?»
«Хочешь честный ответ? Не ради тебя. А потому что давно задумал распорядиться пентаксином так, как считаю нужным. Но и ради тебя — тоже».