Сказки на ночь для взрослого сына
Иван Николаевич с удовольствием посмотрел на супругу свою, дородную Анну Федоровну, и подумал: «И стерпелось, и слюбилось! Вон и сами-то детей нарожали, слава Богу, почти все живы… И внучата-онучата…»
Он чувствовал себя крепким стволом большого дерева, уходящего многими своими ветвями прямо небо, и ветвей этих – не сосчитать!
А в родной земле покойно лежат до Страшного суда его, Ивана Николаевича, корни: тятя Николай с мамушкой, дед Иван и все иные Сомыловы…
Про фамилию дедушко Ивашко внуку своему Ивашке рассказывал так: «Появился в сельце Жилино, что рядом с нашей деревенькой, настоятель храма, батюшка. Шибко не любил он, когда робятню нарекали Поспелком да Первушкой, Жданком да Зуем. Он-то нарекал младенчиков строго по святцам: Агапит, Евфимий, Малахия, Трифон… Вот и назвал он прадедку-то нашего Самуилом, по праотцам. Только ни сам честной отче, ни вся прадедова родня нипочем не могла выговорить такое мудреное имечко. Вот и пошло: Сомыл да Сомылко… А дед-то ужо Сомылов был».
Наконец фотографу удалось всех расставить вокруг главы семейства и все замерли: все семейство Сомыловых внимательно всматривалось в фотографическую камеру и в будущий двадцатый век.
Зимой мальчишки ради смеху делали обманки: выроют ямку, набросают чего-нибудь сверху, припорошат снегом, следы заметут, а сами схоронятся за сугробами и ждут, чтобы подсмотреть: кто, да как в эту обманку попадет.
Николай Иванович, пятидесяти семи лет отроду, аккурат в такую обманку и угодил. И, как на грех, попал ногой, пораненной еще в 15-м году. Теперь он сидел на лавке рядом с печкой, растирал сильно ушибленную ногу и сердился, поглядывая на жену, Александру Михайловну, и старших девок, прибирающих после рождественского разговения.
День, хоть и праздничный, а с самого начала не задался.
Николай с Александрой давно уж рассчитали, что Рождество в этом году выпадет на воскресенье и что можно будет сходить в храм на Праздник.
На Меланжевом работали помногу, по две смены кряду иногда, но вот уже больше года воскресенья частенько бывали выходными. Работникам из «пожилых» советская власть впрямую не запрещала посещать церковь, особенно в последнее время. Ограничивались общественным осуждением несознательного элемента активными партийцами на профсоюзных собраниях. Да и пусть себе лают!
Вот приготовились, как прежде бывало, на Рождественскую обедню, взяли с собой маленькую внучку Галю – причастить; старших-то нипочем нельзя, комсомолия загрызет…
Галя, малая да глупая, ну, кричать:
– Мы идем в цирк! В цирк!
Дед ей:
– Цыц, притыка! Не в цирк, а в церковь!
А она не унимается, голосит: «В цирк! В цирк!», да еще и приплясывает. Дед не сильно, но резко ткнул ее кулаком в лоб, чтобы она в разум вошла да и чтобы прочая ребятня хоть чуток страх Божий поимела.
После службы Саша, оставив Галю на попечение деда, заспешила к одной своей товарке. Та пообещала достать где-то, в одной ей знаемом месте, два ржаных покрытых сахарной глазурью пряника – настоящие рождественские козули. Александра давно задумала порадовать ими внучек.
Повел дед Николай Галю домой. На полпути повстречался им земляк и тезка, Николай Петрович. Они поздравили друг друга тишком с Праздником, негромко обменялись:
– А что, Николай Иванович, правда ль, что в нонешном году Пасха-то на Георгия падает?
– Правда, Николай Петрович, чистая правда!
И оба многозначительно посмотрели друг на друга.
Потом Николай Петрович сказал, что получил от своего сына грамотку с фронта, и зазвал Николая Ивановича письмо это почитать: он знал, что Сомылов – грамотей, читает бойко, не по складам. Но Галю дедка в дом Николая Петровича с собой не взял: мало ли какие там вести с фронта-то; он велел ей стоять на улице и ждать его. А она, окаянница, не послушалась, удрала.
Когда Николай вышел на улицу, то увидел: внучки и след простыл. У него сердце оборвалось…
Пропала! Еще одна девка пропала! Беда!
Николай всю округу обежал, разыскивая эту шельму. Тогда и попал он в обманку-то. Мальчишек он, конечно, не догнал: и стар, и ногу повредил сильно.
Вернувшись в конце концов домой, Николай Иванович еще в дверях закричал во весь голос: «Эта сволочь – тут?»
Александра Михайловна молча заслонила собою внучку.
– Ты, Александра, совсем потаковщицей заделалась! Попосле хватишься! – в сердцах крикнул он жене.
…Да что там день, вся жизнь у Николая и Александры пошла не так! Прожили они вместе без трех годков сорок лет, а сколько из них Сашенька не плакала? Разве что в самые первые и сладкие их годочки! Николай винил во всем себя, хотя умом понимал: не в его человечьих силах было уберечь жену свою ни от смерти детей, ни от войны, ни от нужды, ни от беззакония вселенского…
В 15-м с фронта по ранению вернулся – сразу в деревеньку свою, к Саше, к Вере маленькой. Он уже нутром почувствовал, что из большого города утекать надо, что только у земли можно прокормиться и выжить как-то. А тятя и Лука дело да дом питерский пожалели. Остались. Там и упокоились. Слава богу, Михайло с Антоном уцелели!
Работы Николай никакой не боялся, все жилы из себя вытягивал. Начали они с Александрой обживаться хозяйством, начали детей родить. Да только что толку-то, если власть решила хозяина земли лишить, да со свету сжить?
В канун Рождества в начале 29-го года вернулся он из Костромы в свою деревню не с подарками жене и детишкам, а с плохими вестями: мужиков вовсю агитируют в колхозы вступать, кто покрепче – кулаками объявляют, мироедами. Значит, и к ним в деревню придут, видит Бог – придут! Все разворуют, да по миру пустят. А может, вообще жизни лишат.
И надумал Николай бежать.
Завербовался на строительство Меланжевого комбината в Иваново и рванул туда с женой и детишками. Эх! Прощай, земля родная! Ни кормиться больше от тебя, ни в тебе упокоиться!.. Старшей Вере, мамкиной помощнице, тогда девятнадцатый годок шел, Любушке – тринадцать, Надежде – десять, Паньке – восемь, Сонюшке – чуть поболее пяти годков, Николаше – три; а младшую Анюточку Саша еще от груди не отнимала! Страшно уходить, хозяйство бросать, а остаться – еще страшнее!
Что же он, Николай, не так сделал? Что ж ему надо было делать, чтобы Николашенька не помер? Чтобы Любушка не сгинула?
Сгубили девку! Чует он, чует, что ее облыжно оговорили, схватили, неправедно осудили, убили! Чует: убили! Не надругались бы…
Только Сашеньке он этого сказывать не будет. Она, голуба душа, все молится о здравии рабы Божией Любови… Да и то верно. У Бога-то все живы.
Лишь бы война сына, Паню, у них с Сашей не прибрала, лишь бы он живой домой вернулся!
Аня открыла глаза. Светло, а она в постели лежит! Не порядок. Но двинуться нету никакой возможности.
Белый потолок, белые стены. Большое окно. За окном – дерево, ветки голые хлещут по стеклу. Зима.
В южном городе, в котором Анна прожила почти полвека, снег в новый год случался не часто, а если и случался, то лежал не долго, исчезая под дождем и ветром. И не знал этот город такой зимней тишины и чистоты, какие водились там, где Аня выросла. Ей не хватало больших снежных сугробов, раскидистых покрытых инеем елей, морозного воздуха и звенящего поскрипывания снега под валенками. Нет, не под «валенками», а под «валянками». Обувка из детства.
Но она по-советски крепко любила новый год – краткий миг иллюзии всеобщего счастья большой, размером со страну, семьи.
К Ане подошла женщина в белом халате, поглядела, что-то спросила, ушла, вернулась вместе с мужчиной в очках и тоже в белом халате. Что им всем от нее надо? Вот опять ее тормошат, оголяют и рассматривают ее руки, о чем-то переговариваются… Капельницу поставили. Похоже, она в больнице. Сущая нелепица: оказаться в больнице в новый год!
Аня очень хотела выучиться на врача, хотела поехать учиться в Ленинград, следом за братом Паней, но папа запретил. Он нередко повторял маме: «Народили мы с тобой, Саша, девок – что грязи. Чего их учить? Для девки-то одна наука хороша – родителей слушать, да с родительского благословения замуж вовремя выйти».