Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
21 октября
Корф довез меня — и зашел, да еще простился шуткою, как он считал — вполне свежею: «Ты, Жанно, воистину никогда не состаришься. Всегда у тебя, старый карбонарий, на календаре 14 декабря, и еще даже 15-е не наступило!»
Я слыхал это mot Петра Андреевича Вяземского и хотел было щелкнуть статс-секретаря, но у себя в дому не стал. Не возобновили за поздним часом и разговора о моих допросах, пушкинском письме etc. Но все равно не отстану от их баронства, тем более что обещает на днях свести меня с Ланскими (как помнишь, это было тебе обещано при нашем последнем свидании).
И. И. никогда не говорил со мною о Наталье Николаевне Гончаровой-Пушкиной-Ланской и ее супруге. И никогда не говорил о стремлении своем — с ними повидаться. Я угадываю тут любимое путинское подмигивание — дескать, хотя и не обещал, а ты ведь, брат, очень желаешь кое о чем расспросить вдову Пушкина!
К тому же неловко мне трясти Модеста Андреича, ибо попалась мне (ну, разумеется, лицейским путем) прелюбопытная выписка из корфова дневника.
Стыдно, конечно, чужие дневники читать, но:
1) уж очень интересно;
2) Модя сам не удержался, показал двум-трем скотобратцам, ну уж и пусть на себя пеняет, что еще человека два ознакомятся.
Занятная, очень занятная выписка, печальная, естественная, я бы сказал — и необыкновенно… что? Дурная? Подлая?
Ах, все не то. Впрочем, сами увидите.
Из дневника Корфа свозражениями другого лицеиста
Корф (писано в 1839 году):
«Теперь 23-й год, что я вышел из лицея, и, следственно, 23-й год первому выпуску из этого заведения, которое в настоящем времени изменило и свою наружную физиономию, и многое во внутреннем своем назначении. Из всех моих товарищей, живых и мертвых, я до сих пор, по политической моей карьере, стал выше всех. Будущее в руках божьих! Но любопытно между тем было обозреть, что в эти 22 года с каждым из нас сталось. Всех нас было только 29, а какое разнообразие в житейских наших судьбах! Вот список всех с означением короткой истории каждого в той степени, в какой она мне известна…
Иван Васильевич Малиновский. Бешеный, вспыльчивый, вообще совершенно эксцентрический, но самый благородный и добрый малый. Начал и продолжал службу в гвардейском Финляндском полку и, дослужившись до капитана, вышел в отставку полковником еще в прошлое царствование в 1825 г. Он переселился в деревню, в Харьковскую губернию, где был два трехлетия уездным предводителем дворянства, женился в немолодых уже летах на дочери сенатора Пущина и теперь постоянно живет в своей деревне. Имеет орден Владимира 4 ст.».
Примечание Ив. Ив. Пущина:
«Не могу понять, почему Ваня, он же Казак, он же мой шурин (ибо «дочь сенатора Пущина» — не проще ли было написать Мария Ивановна — родная сестра Ивана Пущина?) — не могу понять, почему Малиновский «совершенно эксцентрический»? По-моему, совершенно естественный человек — но, может быть, Корфу в 1839 году это представлялось уже эксцентрическим?
Добавлю к сей, в общем довольно верной, доброй аттестации, что Иван Васильевич был совершенно лишен честолюбия, и это, возможно, спасло его: не выйди он в отставку в марте 1825 года, тогда уж непременно в декабре бы замешался в бунт (как это случилось с Андреем Розеном, нашим общим другом и родственником).
То есть у меня и тени сомнения нет, что Малиновский бы развернулся еще покрепче иных, хоть и не очень интересовался делами тайного общества, но товарищ был такой добрый, такой верный, что уж непременно бы провел с нами десяток лет за Байкалом. Однако фортуна сохранила!
Еще хотел бы добавить, что Ваня однажды осмелился в Харькове просить царя о смягчении участи Розена.
В каждом почти письме он упрекает меня: «Ты не знаешь внутренних происшествий!»
Корф:
«Граф Сильвестр Францович Броглио (или Брогли). Человек крайне ограниченный и тупой и никогда ничему не учившийся. Благодаря своему звучному эмигрантскому имени он тотчас после реставрации получил от Бурбонов орден Лилии, с которым и щеголял еще в лицейском мундире. Выпущен был в какой-то армейский полк, но никогда в русской службе не служил, вскоре после выпуска уехал во Францию и более оттуда не возвращался, прекратив и все сношения с прежними товарищами. Что он делал во Франции, и даже жив ли он теперь, мне неизвестно».
Пущин:
«Уж Модест Андреевич не мог промолчать об ордене и чине. А ведь наш аристократ хоть и получил орден от Бурбонов, а первое, что сделал после лицея, — это принялся бунтовать против законных монархов.
В Пьемонте, как мне удалось узнать, он участвовал в революции (марта 1821 года), свергнувшей гнусного Виктора-Эммануила, того самого королька, кто похвалялся, что вычеркивает из истории все происходившее меж 1789-м и 1815-м; кто восклицал, что он «проспал четверть века и знать не желает происходившее во время сна».
Броглио и его старший брат помогли сему славному монарху снова отправиться за сладкими сновидениями, однако мятежники доверились странному, ненадежному наследнику престола «пьемонтскому Гамлету» Карлу-Альберту. Последний в решающую минуту сбежал — и моему Сильвестру пришлось, спасаясь от австрийских войск, уйти в изгнание.
Однако и тут не унялся первый лицейский бунтовщик — примкнул к греческим повстанцам и, как лорд Байрон, сложил голову — только вот неизвестно, когда и при каких обстоятельствах! Мир праху».
Затем Модя высказался о себе самом:
«Барон Модест Андреевич Корф. Способности обыкновенные, недостаток их выкупается большим трудолюбием. Человек, про которого вообще нельзя сказать ничего особенного — ни в хорошую, ни в дурную сторону; словом, человек средний, но которому всегда и вовремя благоприятствовало необычайное счастье. Биография его — вещь примечательная, впрочем, только по видимому в ней персту божьему… Теперь он тайный советник, государственный секретарь, камергер и кавалер Анны 1-й с короною, Владимира 2-й и Станислава 1-й ст. Женат на кузине, дочери умершего подполковника Корфа, имеет сына и дочь».
Пущин:
«Удивление Корфа собственным успехам очень забавно. С тех пор, как сделана была запись, он уж действительный тайный, и при новых орденах, и книгу написал (которую лучше бы не писать) — а стоит задуматься — отчего «человеку среднему» столь благоприятствовало счастье?
Положим, Модинька не средний — повыше! Были у нас лицейские гуси не менее вальяжные, но не они, — Корф к сорока годам продвинулся дальше других. Отчего же? Еще потолкую об этом в дальнейшем.
Вообще замечу, что, перечисляя однокорытников старых, Корф как бы делит их на три отряда:
1. Погибшие люди (a la Броглио)
2. Бескарьерные (вроде Малиновского)
3. Преуспевшие (как сам Корф!)
Поглядим же сперва на «оправдавших надежды», на тех, кто к сорока годам уж генерал (как этого и требовала лицейская марка!).
Про Сергея Ломоносова (на лицейском же наречии Крота)Корф замечает, что он «поверенный в делах в Бразилии, действительный статский советник с Владимиром на шее»; я же могу добавить, что после Бразилии были Португалия, Нидерланды. После Владимира еще Станислав, Анна 1-й степени да сверх того экзотические бразильский орден Южного креста, португальский орден Христа 1-й степени… В дальнейшем я отказываюсь дополнять столь важные для Модиньки сводки об орденах; я знаю только, что всего на 29 лицейских приходится больше 200 русских и иностранных орденов — у одного Горчакова уже 35, зато у меня, Кюхли, Пушкина — ни одного!
Другие же сорокалетние генералы наши — Дмитрий Николаевич Маслов, прозванный по перу и дару слова нашим Карамзиным; затем два друга, два Павлуши — Павел I Гревениц, Павел II Юдин, еще Стевен Федор Христианыч, дражайший Фрицка, столь же молчаливый, сколь добрый. Все покойники. А славные были ребята, хоть и далекие от моих житейских забот. Здесь и Сергей Дмитриевич Комовский — Смола, Лиса, до которого я (в отличие от Корфа) небольшой охотник за его старинное фискальство и благопристойность.